Читать в сокращении кукла. Очень краткий пересказ е. и носов "кукла"срочно!!! и носов "кукла"

© Носов Е. И., наследник, 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

Зимородок

У каждого рыболова есть на реке любимый уголок. Здесь он строит себе приваду. Забивает в дно реки у берега полукругом колья, оплетает их лозой, а пустоту внутри засыпает землей. Получается что-то вроде маленького полуострова. Особенно когда рыбак обложит приваду зеленым дерном, а забитые колья пустят молодые побеги.

Тут же, в трех-четырех шагах, на берегу сооружают укрытие от дождя – шалаш или землянку. Иные устраивают себе жилище с нарами, маленьким оконцем, с керосиновым фонариком под потолком. Здесь и проводят рыболовы свой отпуск.

Этим летом я не строил себе привады, а пользовался старой, хорошо обжитой, которую уступил мне товарищ на время отпуска. Ночь мы прорыбачили вместе. А наутро мой друг стал собираться к поезду. Укладывая рюкзак, он давал мне последние наставления:

– Не забывай о прикорме. Не будешь подкармливать рыбу – уйдет она. Потому и привадой называют, что к ней рыбу приваживают. На рассвете подсыпай жмышку. Он у меня в мешочке над нарами. Керосин для фонаря найдешь в погребе за шалашом. Молоко я брал у мельничихи. Вот тебе ключ от лодки. Ну, кажется, все. Ни хвоста, ни чешуи!

Он вскинул на плечи рюкзак, поправил сбитую лямкой кепку и вдруг взял меня за рукав:

– Да, чуть не забыл. Тут по соседству зимородок живет. Гнездо у него в обрыве, вон под тем кустом. Так ты, тово… Не обижай. Пока я рыбачил, привык ко мне. До того осмелел, что на удочки стал садиться. Дружно жили. Да и сам понимаешь: одному тут скучновато. И тебе он верным напарником в рыбалке будет. Мы с ним уже третий сезон знакомство ведем.

Я тепло пожал руку товарищу и пообещал продолжить дружбу с зимородком.

«А каков он, зимородок-то? – подумал я, когда приятель был уже далеко. – Как я его узнаю?» Я когда-то читал про эту птичку, но описания не запомнил, а живой видеть не приходилось. Расспросить же друга, как она выглядит, не догадался.

Но вскоре она сама объявилась. Я сидел у шалаша. Утренний клев окончился. Поплавки недвижно белели среди темно-зеленых лопухов кувшинок. Иногда разыгравшаяся мальва задевала поплавки, они вздрагивали, заставляли меня насторожиться. Но вскоре я понял, в чем дело, и совсем перестал следить за удочками. Наступал знойный полдень – время отдыха и для рыбы, и для рыболовов.

Вдруг над прибрежными зарослями осоки, часто-часто махая крылышками, промелькнула крупная яркая бабочка. В то же мгновение бабочка опустилась на крайнее мое удилище, сложила крылья и оказалась… птичкой. Тонкий кончик удилища закачался под ней, подбрасывая птичку вверх и вниз, заставляя ее то вздрагивать крылышками, то растопыривать хвостик. И точно такая же птичка, отраженная в воде, то летела навстречу, то вновь падала в синеву опрокинутого неба.

Я затаился и стал разглядывать незнакомку. Она была удивительно красива.

Оливково-оранжевая грудка, темные, в светлых пестринках крылья и яркая, небесного цвета спинка, настолько яркая, что во время полета она блестела совершенно так же, как переливается на изгибах освещенный солнцем изумрудно-голубой атлас. Неудивительно, что я принял птичку за диковинную бабочку.

Но пышный наряд не шел к ее лицу. В ее облике было что-то скорбное, печальное. Вот удочка перестала качаться. Птичка замерла на ней неподвижным комочком. Она зябко втянула в плечи голову и опустила на зоб длинный клюв. Короткий, едва выступавший из-под крыльев хвост тоже придавал ей какой-то сиротливый облик. Сколько я ни следил за ней, она ни разу не пошевелилась, не издала ни единого звука. И все смотрела и смотрела на струившиеся под ней темные воды реки. Казалось, она уронила что-то на дно и теперь, опечаленная, летает над рекой и разыскивает свою потерю.

И у меня стала складываться сказка про красавицу-царевну. О том, как ее заколдовала злая баба-яга и превратила в птичку-зимородка. Одежда на птичке так и осталась царская: из золотой парчи и голубого атласа. А печальна царевна-птица оттого, что баба-яга забросила в реку серебряный ключик, которым отмыкается кованый сундук. В сундуке на самом дне лежит волшебное слово. Овладев этим словом, царевна-птичка снова станет царевной-девушкой. Вот и летает она над рекой, грустная и скорбная, ищет и никак не может отыскать заветный ключик.

Посидела, посидела моя царевна на удочке, тоненько пискнула, будто всхлипнула, да и полетела вдоль берега, часто махая крылышками.

Очень понравилась мне птичка. Обидеть такую рука не поднимается. Не зря, выходит, предупреждал меня товарищ.

Зимородок прилетал каждый день. Он, видно, и не заметил, что на привале появился новый хозяин. И какое ему было до нас дело? Не трогаем, не пугаем – и на этом спасибо. А я к нему прямо-таки привык. Иной раз почему-то не навестит, и уже скучаешь. На пустынной реке, когда живешь так невылазно, каждому живому существу рад.

Как-то прилетела моя пичужка на приваду, как и прежде, уселась на удочку и стала думать свою думу горькую. Да вдруг как бухнется в воду! Только брызги во все стороны полетели. Я даже вздрогнул от неожиданности. А она тут же взлетела, сверкнув чем-то серебряным в клюве. Будто это и был тот самый ключик, который она так долго искала.

Но оказалось, моя сказка на этом не окончилась. Зимородок прилетал и прилетал и все был так же молчалив и невесел. Изредка он нырял в воду, но вместо заветного ключика попадались мелкие рыбешки. Он уносил их в свою глубокую нору-темницу, вырытую в обрыве.

Приближался конец моего отпуска. По утрам над рекой больше не летали веселые ласточки-береговушки. Они уже покинули родную реку и тронулись в далекий и трудный путь.

Я сидел у шалаша, греясь на солнце после едкого утреннего тумана. Вдруг по моим ногам скользнула чья-то тень. Я вскинул голову и увидел ястреба. Хищник стремительно мчался к реке, прижав к бокам свои сильные крылья. В тот же миг над камышами быстро-быстро замахал крылышками зимородок.

– Ну зачем же ты летишь, дурачишка! – вырвалось у меня. – От такого разбойника на крыльях не спасешься. Прячься скорей в кусты!

Я вложил в рот пальцы и засвистел что было мочи. Но, увлеченный преследованием, ястреб не обратил на меня внимания. Слишком верна была добыча, чтобы отказаться от погони. Ястреб уже вытянул вперед голенастые ноги, распустил веером хвост, чтобы затормозить стремительный разлет и не промахнуться… Злая колдунья послала на мою царевну смерть в облике пернатого разбойника. Вот какой трагический конец у моей сказки.

Я видел, как в воздухе мелькнули в молниеносном ударе когтистые лапы хищника. Но буквально на секунду раньше зимородок голубой стрелой вонзился в воду. На тихой предвечерней воде заходили круговые волны, удивившие одураченного ястреба.

Я собирался домой. Отвел лодку к мельнице для присмотра, уложил в заплечный мешок вещи, смотал удочки. А вместо той, на которой любил сидеть зимородок, воткнул длинную ветку лозы. Под вечер как ни в чем не бывало прилетела моя печальная царевна и доверчиво уселась на хворостину.

– А я вот ухожу домой, – сказал я вслух, завязывая рюкзак. – Поеду в город, на работу. Что ты будешь одна делать? Смотри, ястребу на глаза больше не попадайся. Полетят твои оранжевые и голубые перышки над рекой. И никто про то не узнает.

Зимородок, нахохленный, недвижно сидел на лозинке. На фоне полыхающего заката отчетливо вырисовывалась сиротливая фигурка птички. Казалось, она внимательно слушала мои слова.

– Ну, прощай!..

Я снял кепку, помахал моей царевне и от всей души пожелал отыскать серебряный ключик.

Живое пламя

Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:

– Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать. – Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку и высыпав себе на колени пакетики и узелки с цветочными семенами, разложила их по сортам.

– Ольга Петровна, а что это, – замечаю я, – не сеете вы на клумбах маков?

– Ну, какой из мака цвет! – убежденно ответила она. – Это овощ. Его на грядках вместе с луком и огурцами сеют.

– Что вы! – рассмеялся я. – Еще в какой-то старинной песенке поется:


А лоб у нее, точно мрамор, бел,
А щеки горят, будто маков цвет.

– Цветом он всего два дня бывает, – упорствовала Ольга Петровна. – Для клумбы это никак не подходит, пыхнул – и сразу сгорел. А потом все лето торчит эта самая колотушка, только вид портит.

Но я все-таки сыпанул тайком щепотку мака на самую середину клумбы. Через несколько дней она зазеленела.

– Ты маков посеял? – подступилась ко мне тетя Оля. – Ах озорник ты этакий! Так уж и быть, тройку оставила, тебя пожалела. Остальные все выполола.

Неожиданно я уехал по делам и вернулся только через две недели. После жаркой, утомительной дороги было приятно войти в тихий старенький домик тети Оли. От свежевымытого пола тянуло прохладой. Разросшийся под окном жасминовый куст ронял на письменный стол кружевную тень.

– Квасу налить? – предложила она, сочувственно оглядев меня, потного и усталого. – Алеша очень любил квас. Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал.

Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила:

– Не мешает?

– Что вы!

– Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье…

Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала:

– А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили.

Я вышел посмотреть на цветы. Клумба стала неузнаваемой. По самому краю расстилался коврик, который своим густым покровом с разбросанными по нему цветами очень напоминал настоящий ковер. Потом клумбу опоясывала лента маттиол – скромных ночных цветков, привлекающих к себе не яркостью, а нежно-горьковатым ароматом, похожим на запах ванили. Пестрели куртинки желто-фиолетовых анютиных глазок, раскачивались на тонких ножках пурпурно-бархатные шляпки парижских красавиц. Было много и других знакомых и незнакомых цветов. А в центре клумбы, над всей этой цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона. Распустились они на другой день.

Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.

– Ну, иди, смотри, зацвели.

Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал, а солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что стоит только прикоснуться – сразу опалят!

Маки слепили своей озорной, обжигающей яркостью, и рядом с ними померкли, потускнели все эти парижские красавицы, львиные зевы и прочая цветочная аристократия.

Два дня буйно пламенели маки. И на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто. Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.

– Вот и все, – сказал я громко, с чувством еще неостывшего восхищения.

– Да, сгорел… – вздохнула, словно по живому существу, тетя Оля. – А я как-то раньше без внимания к маку-то этому. Короткая у него жизнь. Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает…

Тетя Оля, как-то сгорбившись, вдруг заторопилась в дом.

Мне уже рассказывали о ее сыне. Алексей погиб, спикировав на своем крошечном «ястребке» на спину тяжелого фашистского бомбардировщика.

Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой костер маков. Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подымались все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню.

Забытая страничка

Лето умчалось как-то внезапно, будто спугнутая птица. Ночью тревожно зашумел сад, заскрипела под окном старая дуплистая черемуха.

Косой шквальный дождь хлестал в стекла, глухо барабанил по крыше, и булькала и захлебывалась водосточная труба. Рассвет нехотя просочился сквозь серое, без единой кровинки небо. Черемуха почти совсем облетела за ночь и густо насорила листьями на веранде.

Тетя Оля срезала в саду последние георгины. Перебирая мокрые, дышащие влажной свежестью цветы, она сказала:

– Вот и осень.

И странно было видеть эти цветы в полумраке комнаты с заплаканными окнами.

Я надеялся, что внезапно подкравшееся ненастье долго не задержится. Холодам, по сути дела, рановато. Ведь впереди еще бабье лето – одна-две недели тихих солнечных дней с серебром летящей паутины, с ароматом поздних антоновок и предпоследними грибами.

Но погода все не налаживалась. Дожди сменились ветрами. И ползли и накатывались бесконечные вереницы туч. Сад медленно увядал, осыпался, так и не запылав яркими осенними красками.

За ненастьем как-то незаметно истаял день. Уже в четвертом часу тетя Оля зажигала лампу. Кутаясь в козий платок, она вносила самовар, и мы от нечего делать принимались за долгое чаепитие. Потом она шинковала для засолки капусту, а я садился за работу или, если попадалось что интересное, читал вслух.

– А грибков-то нынче не запасли, – сказала тетя Оля. – Поди, теперь уж и совсем отошли. Разве только опята…

И верно, шла последняя неделя октября, все такая же сумрачная и нерадостная. Где-то стороной прошло золотое бабье лето. Уж не было никакой надежды на теплые деньки. Того и жди, завьюжит. Какие уж теперь грибы!

А на другой день я проснулся от ощущения какого-то праздника в самом себе. Я открыл глаза и ахнул от изумления. Маленькая, до того сумрачная комнатка была полна радостного света. На подоконнике, пронизанная солнечными лучами, молодо и свежо зеленела герань.

Я выглянул в окно. Крыша на сарае серебрилась изморозью. Белый искрящийся налет быстро подтаивал, и с карниза падала веселая, бойкая капель. Сквозь тонкую сетку голых ветвей черемухи безмятежно голубело начисто вымытое небо.

Мне не терпелось поскорее выбраться из дому. Я попросил у тети Оли небольшой грибной кузовок, перекинул через плечо двустволку и зашагал в лес.

Последний раз я был в лесу, когда он стоял еще совсем зеленый, полный беспечного птичьего гомона. А сейчас он весь как-то притих и посуровел. Ветры обнажили деревья, далеко вокруг развеяли листву, и стоит лес странно пустой и прозрачный.

Только дуб, что одиноко высился на самом краю леса, не сбросил своей листвы. Она лишь побурела, закучерявилась, опаленная дыханием осени. Дуб стоял, как былинный ратник, суровый и могучий. В него когда-то ударила молния, осушила вершину, и теперь над его тяжелой, выкованной из бронзы кроной торчал обломанный сук, словно грозное оружие, поднятое для новой схватки.

Я углубился в лес, вырезал палку с вилочкой на конце и принялся разыскивать грибные места.

Найти грибы в пестрой мозаике из опавших листьев – дело нелегкое. Да и есть ли они в такую позднюю пору? Я долго бродил по гулкому, опустевшему лесу, ворошил под кустами рогатинкой, радостно протягивал руку к показавшейся красноватой грибной шапочке, но она тотчас таинственно исчезала, а вместо нее лишь краснели осиновые листья. На дне моего кузовка перекатывались всего три-четыре поздние сыроежки с темно-лиловыми широкополыми шляпками.

Только к полудню я набрел на старую порубку, заросшую травами и древесной порослью, среди которой то здесь, то там чернели пни. На одном из них я обнаружил веселую семейку рыжих тонконогих опят. Они толпились между двух узловатых корневищ, совсем как озорные ребятишки, выбежавшие погреться на завалинке. Я осторожно срезал их все сразу, не разъединяя, и положил в кузовок. Потом нашел еще такой же счастливый пень, еще, и вскоре пожалел, что не взял с собой корзины попросторней. Ну что ж, и это неплохой подарок для моей доброй старушки. То-то будет рада!

Я присел на пень, снял кепку, подставив голову теплу и свету, и набил свою трубочку. Экий выдался славный денек! Теплынь, тишина. И не подумаешь, что по этому голубому небу с высоко плывущими перьями прозрачных облачков только вчера ползли косматые серые тучи. Совсем как летом.

Вон с березового пня слетела бабочка, темно-вишневая, со светлой каемкой на крыльях. Это траурница. Она выползла из своего укрытия на солнце и грелась на теплом срезе дерева. А теперь, отогревшись, неловко, скачущим полетом запорхала над поляной. И совсем не удивительно было слышать, как где-то в траве стал настраивать свою скрипочку кузнечик.

Вот ведь как бывает в природе: уж и октябрь на исходе – глухая пора дождей, – и совсем где-то рядом затаилась зима, – и вдруг на границе нескончаемых осенних дождей и зимней вьюги затерялся такой светлый, праздничный денек! Будто лето, поспешно улетая, случайно обронило одну из своих светлых страничек. И вся эта поляна, окаймленная молчаливым, обнаженным лесом, выглядит совсем по-летнему. Здесь столько еще зелени! И даже есть цветы. Я нагнулся и выпутал из травы жестковатую кисточку душицы, усыпанную нежно-лиловыми венчиками.

А потом, возвращаясь домой, я собрал еще несколько разных цветков и связал из них маленький букетик. Здесь были и ярко-синие звездочки дикого цикория, и белые крестики ярутки, и даже нежная веточка полевой фиалки – драгоценности, оброненные улетевшим летом.

Шуруп

Через апрельские поля и перелески, тронутые первой вешней зеленью, напрямик к горизонту уходили опорные мачты высоковольтки.

Рядом, постепенно забирая вправо, проселочной дорогой шагал Шуруп – конопатый, курносый парнишка, каких пачками выпускают ремесленные училища и всевозможные школы ФЗО. Зимний форменный бушлат нараспашку, в руке старенькая шапка-ушанка, подбитая загадочным сизо-голубым зверем. На ногах Шурупа обыкновенные рабочие ботинки с железными заклепками по бокам. В таких чечетку выколачивать, конечно, трудновато, но топать по ненакатанному проселку даже очень ловко, особенно если хорошенько расшагаться.

Шуруп нес шапку-ушанку за одно ухо, как носят мальчишки подстреленную ворону, и шлепал ею по штанине при каждом шаге. Белобрысый чуб его уже давно обсох на ветерке и теперь топорщился на голове без всякого порядка.

Денек с самого утра солнечный, веселый. Час от часу наливаются зеленью еще вчера бурые луговины и обочины, дрожит светлый парок над черной, распаханной землей, а по всему небу – то где-то под белыми мазками облаков, то совсем близко, над самым ухом, – звенят, заливаются жаворонки, а глянешь вверх – тут же зажмуришься от безудержного потока лучей и не увидишь никакого жаворонка, будто это не они поют, а сам небосвод звенит от весеннего тепла и света.

Идет Шуруп, помахивает шапкой, поддает ботинком все, что можно нафутболить, – сухой ком земли или старую консервную банку, останавливается на мостках через речушки, смотрит, как малявки гоняются за плевком, хорошее настроение у Шурупа!

За неделю до майских праздников их бригада высоковольтников закончила тянуть линию на своем участке, и Фролов, начальник участка, отпустил Шурупа домой на целых пять суток. «Вот тебе, – говорит, – два дня майских, один выходной и два дня от меня лично. За то, что в дело вникаешь».

Правда, Шуруп числится в бригаде даже и не монтажником, а всего только стажером. Но это по приказу, а если так, то никакой разницы нет. Дождь или там завируха какая, разрядов не признает – чихвостит всех без разбору. Да и спал в одном вагончике, и ели из одного котла. Какой может быть разговор? А если показать руки, так у Шурупа они что ни на есть рабочие: не с водянками, какие бывают у школьников от первой грядки, а с настоящими мозолями, обтянутыми желтой, зароговевшей кожей, такой твердой, что даже ногтем не уколупнешь. Сожмет Шуруп пальцы, и сразу внутри кулака чувствуется эта мозолистая жесткость, от которой рука тяжела, будто железная, и молоток в ней сидит как влитой.

«А все-таки здорово получилось! – думал Шуруп, хозяйственно посматривая на высоковольтку. – Даже красиво!»

Всю дорогу Шуруп ощущал, как в грудь ему упирался бумажный комок – пачка свернутых пополам трешек, вложенная в боковой карман бушлата. Это его первая получка за полтора месяца работы на линии. Шуруп вгорячах даже и не посчитал, сколько там. Удержали подоходный, какие-то там холостяцкие, за харчи вычли (продукты привозят прямо на линию), пятерку одолжил лебедчику Ваньке Шелябову, и все равно осталась целая куча. По молодости Шуруп еще не умел вести хозяйственный счет деньгам, и потому ему неважно, сколько лежало этих самых трешек в кармане. Куда было важнее сознавать, что они наконец есть и что он заработал их собственными руками.

«Надо купить матери подарок к празднику, – размышлял Шуруп. – Приеду в город – сразу домой не пойду, а сперва похожу по магазинам. Чтоб домой прямо с подарком. Только что купить? Конфет коробку? Каких-нибудь подороже. Чтоб лентой были перевязаны. Да разве она съест сама? Возьмет штучку-две, а остальные отдаст Витьке. А тому только подавай: в один раз все съест, как картошку, а коробку ножницами изрежет. Может быть, сумочку? Та, черная, совсем износилась, уже два раза чинили замок. Или платье?.. Красивое, c цветами. Вот будет рада!» Шурупу было приятно мысленно одевать мать во все новое: он представил, как мать, волнуясь, розовея лицом, будет примерять подарки перед зеркалом, и от этих мысленных картин проникался к самому себе чувством честно заслуженного уважения. «Носи, мать, на здоровье, – скажет он. – Заработаю еще – лучше куплю».

Тема войны не обошла русскую литературу. Немело рассказов, романов, стихотворений посвящено этому жестокому времени и послевоенному периоду. Один из таких рассказов принадлежит Евгению Носову. Вспомним его проблематику и краткое содержание. "Кукла" Евгения Носова – это короткий, но проникновенный рассказ о человеческом сердце, не очерствевшем за годы войны.

Своему рассказу дал очень краткое содержание Носов: "Кукла" занимает лишь несколько страниц. Действие рассказа происходит через несколько десятков лет после войны. Произведение начинается с того, как рассказчик вспоминает небольшую деревеньку под Липино, куда он часто заезжал по служебным делам. Есть там местечко, где река образует глубокий омут с сильным течением, и в этом омуте водятся большие сомы – "хозяева реки". Часто сюда ходил в свободное время рассказчик порыбачить вместе с приятелем своим стариком Акимычем.

Прошло несколько лет. Обмелела река, не стало омута, а на его месте появился холмик. Вскоре не стало и Акимыча.

Вспоминает автор о былых днях, как рыбачили с Акимычем. Выяснилось, что они служили в одной и той же армии и почти одновременно были госпитализированы. Акимыч был контужен, и даже сейчас он не мог полностью оправиться от недуга. При волнении старик не мог говорить, его язык слово деревенел, и он лишь беспомощно вытягивал губы в трубочку.

Однажды осенью приехал рассказчик в деревню после долгой отлучки и увидел, что сгорел шалаш Акимыча, в котором тот ночевал. Но чуть погодя увидел старика живым и здоровым. Он шел куда-то с лопатой на плече, взволнованный и расстроенный. Говорить он не мог, лишь жестом позвал за собой. Они прошли мимо школы, где Акимыч работал сторожем, прошли мимо зеленого луга, и в канаве рассказчик увидел то, что так расстроило его друга. Это была кукла с выдавленными глазами и оторванными волосами, а на месте носа и там, где прежде были сорванные трусики, зияли дыры, прожженные сигаретами.

Акимыч наконец смог говорить и поведал, что много находит таких брошенных кукол, но не может спокойно на них смотреть. Слишком напоминают они людей, а за войну он на людскую гибель немало насмотрелся. Злился Акимыч, что все остальные безразличны – даже будущие матери, даже учителя. А детям нельзя привыкать к таким картинам. Вот и взялся старик хоронить таких вот брошенных кукол, очень уж похожих на детей. Копал для них маленькие могилки, устилал сеном. "Всего не закопать" – таким вздохом старика заканчивается рассказ.

Таково краткое содержание. "Кукла" Носова, несмотря на небольшой объем, затрагивает очень важные темы.

Тема сострадания в рассказе

Что же хотел донести до нас автор своим коротким произведением? Как показывает краткое содержание, "Кукла" Носова напоминает нам, как страшно стать равнодушными, зачерстветь душой. Перестать видеть красоту окружающего мира и безобразия, творящиеся в нем. Старик Акимыч, пройдя войну, насмотревшись на смерть, не разучился сострадать. Это проявилось в малом – в жалости к брошенным игрушкам. Но человек, который не может равнодушно смотреть на выброшенную куклу, никогда не бросит в беде и другого человека.

Читая рассказ, мы невольно сострадаем и самому Акимычу – старику, прошедшему войну, контуженному и оставшемуся в одиночестве. Возможно, его контузия в рассказе имеет и более глубокий смысл: человек пытается сказать – и не может, и ему остается лишь молча наблюдать за бедами вокруг себя и молча пытаться что-либо исправить. Хотя бы то, что в его силах.

Тема красоты в рассказе "Кукла"

О чем еще заставляет задуматься краткое содержание? "Кукла" Носова затрагивает и тему красоты и гармонии в мире. Ведь неспроста вся сцена с куклой происходит на фоне красоты осенней природы, когда все в мире будто залито яркими красками, и тишина стоит, и умиротворенность. В природе – гармония, в жизни людей – хаос. И люди сами создают этот хаос. Кто-то – затевая войну, а кто-то – просто выбросив надоевшую куклу.

Вечная тема короткого рассказа

"Все проходит, да не все забывается" – эти слова читаются между строк, словно краткое содержание Е. Носова "Кукла". Закончилась война – жизнь идет своим чередом. Самый бурный и глубокий омут рано или поздно зарастает илом. Но не забудет о страшных днях рассказчик, не забудет и Акимыч, время от времени теряющий способность говорить. Наступил мир – расцвела природа, и все в ней прекрасно. Но появляются все же брошенные изувеченные куклы – как отголоски ужасных лет, когда хоронили брошенные и изувеченные людские тела. Забывают люди ценить красоту природы, забывают ценить мир на земле, забывают об ответственности. А ведь все начинается с малого.

(2 оценок, среднее: 5.00 из 5)



Сочинения по темам:

  1. «В грязном придорожном кювете валялась кукла. Маков цвет стал для матери погибшего сына вечным огнем памяти о яркой, но недолгой...

Бывают ночи просто темные, но порой ночная тьма внушает трепет - словно таит в себе возможность неких зловещих и таинственных событий. Во всяком случае, это утверждение верно для некоторых глухих отдаленных предместий, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где мало что происходит, где звонок в дверь звучит подобно грозному вызову в суд и где люди восклицают: «Надо переезжать в город!» В садах вокруг особняков там вздыхают на ветру дряхлые кедры, но живые изгороди сопротивляются движению воздуха, а темнота наполнена приглушенными звуками ночной жизни.

Именно в такую ноябрьскую ночь влажный бриз едва шевелил ветви серебристых сосен по обеим сторонам узкой аллеи, ведшей к особняку «Лорелз», где жил полковник Мастерс - отставной командир Индийского полка Хамбер Мастерс, об аристократическом происхождении которого свидетельствовало множество дополнительных инициалов после имени. Поскольку у горничной из немногочисленного штата прислуги был в тот вечер выходной, на резкий звонок, неожиданно раздавшийся вскоре после десяти часов, к двери подошла кухарка - подошла и едва не задохнулась от удивления и страха. Внезапное дребезжание колокольчика она сочла звуком неприятным и нежеланным. Моника - обожаемое, хотя и несколько заброшенное дитя полковника - спала наверху. Но кухарка испугалась не того, что неожиданный шум потревожит девочку, и не слишком громкого для столь позднего часа звонка колокольчика. Ей стало страшно оттого, что она увидела на ступеньках за открытой в дождливую ночь дверью черного человека. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой «черномазый» со свертком в руках.

Во всяком случае, какой-то темнокожий, впоследствии решила женщина. Негр, индус или араб. Словом «черномазый» она обозначала любого человека, не принадлежавшего к белой расе.

Человек в грязном желтом плаще и засаленной мятой шляпе, - «похожий на дьявола, спаси Господи», протянул ей из темноты сверток; сверкавшие глаза его полыхнули красным огнем, когда в них отразился свет лампы. «Полковнику Мастерсу, - скороговоркой прошептал он. - Лично в руки. Только ему, и никому больше». И затем посыльный растаял в темноте со своим «странным чужеземным акцентом, огненными глазами и отвратительным шипящим голосом».

Он исчез. Ветреная дождливая ночь поглотила его.

Итак, кухарка, лишь на следующий день обретшая способность изъясняться членораздельно, осталась стоять перед закрытой дверью с небольшим бумажным свертком в руке. Настойчивый приказ отдать посылку лично в руки хозяину чрезвычайно поразил женщину, - правда, положение ее несколько облегчалось тем обстоятельством, что полковник Мастерс никогда не возвращался домой раньше полуночи, и, таким образом, необходимость немедленных действий отпадала. Мысль эта утешила женщину и помогла ей частично вернуть утерянное самообладание, хотя она - встревоженная, полная подозрений и сомнений - продолжала стоять на месте, осторожно держа сверток в руках. Посылка, даже принесенная таинственным темнокожим незнакомцем, сама по себе не являлась поводом для испуга. Однако кухарка определенно чувствовала страх. Вероятно, свою роль здесь сыграли инстинкт и склонность к суевериям. Кроме того, тревогу внушала сама обстановка: ветер, дождь, пустой темный дом - и неожиданное появление черного человека. Смутное чувство ужаса проникло в ее сердце. Ирландская кровь вызвала к жизни из глубин подсознания древние видения. Женщина задрожала всем телом, словно в свертке находилось нечто живое, опасное, ядовитое, явно нечестивого происхождения, и выронила посылку из внезапно ослабевших рук. Та упала на мозаичный пол со странным резким стуком и осталась лежать неподвижно. Кухарка опасливо разглядывала сверток, но, слава Богу, он не шевелился - обыкновенная посылка, завернутая в коричневую почтовую бумагу. Принесенная при свете дня простым посыльным, она могла содержать товар из бакалейной лавки, табак или даже починенную рубашку. Женщина настороженно прищурилась: этот сухой резкий стук озадачил ее. Несколько минут спустя она вспомнила о своем долге и, по-прежнему дрожа всем телом, робко подняла сверток с пола. Его нужно было отдать полковнику «лично в руки». Кухарка пошла на компромисс: решила оставить посылку на столе в кабинете хозяина и утром сказать ему о ней. Правда, полковник Мастерс, со своим темным восточным прошлым, крутым нравом и властностью истинного тирана, мало располагал к общению и в лучшее время суток, а по утрам тем более.

Посему кухарка поступила следующим образом: оставила посылку на столе в кабинете, но воздержалась от каких-либо комментариев по поводу ее появления в доме. Она решила не вдаваться в столь незначительные подробности, ибо миссис О"Рейли боялась полковника Мастерса, и лишь искренняя любовь последнего к Монике заставляла ее признать в нем представителя человеческого рода. О да, он платил хорошо и даже иногда улыбался. И он был красивым мужчиной - разве что чересчур смуглым на ее вкус. Кроме того, он порой хвалил стряпню миссис О"Рейли, и это на время примиряло кухарку с хозяином. Так или иначе, они устраивали друг друга, и миссис О"Рейли оставалась в доме, обкрадывая хозяина в свое удовольствие, но со всеми необходимыми мерами предосторожности.

Не сулит это ничего доброго, - уверяла она горничную на следующий день. - Это «отдать лично в руки, только ему, и никому больше», и страшные глаза черномазого, и странный стук, с которым посылка выпала у него из рук. Такие вещи не сулят ничего доброго - ни нам, ни кому-либо еще. Такой черный человек не может принести в дому дачу. Посылка, как же!.. С такими-то дьявольскими глазами…

А что ты сделала с ней? - осведомилась горничная.

Кухарка смерила ее взглядом:

Бросила в огонь, конечно. В печь, если уж быть совсем точной.

Горничная в свою очередь смерила собеседницу взглядом и обронила:

Не думаю.

Кухарка на некоторое время задумалась - очевидно, в поисках достойного ответа.

Так вот, - шумно выдохнула она наконец. - Знаешь, что я думаю? Не знаешь. Тогда слушай. Хозяин чего-то боится, вот что. Он чего-то страшно боится - я знаю это с тех самых пор, как поступила работать сюда. И дело вот в чем. Когда-то давно, в Индии, хозяин ступил на стезю греха, и теперь этот тощий черномазый принес ему понятно что. Вот почему я и говорю, что бросила посылку в печь, понимаешь? - Она понизила голос и прошептала:

Там был кровавый идол, в этой посылке. А хозяин… что ж, он втайне поклоняется кровавому идолу. - Кухарка перекрестилась. - Вот почему я и сказала, что бросила сверток впечь… понимаешь?

Горничная таращила глаза и хватала ртом воздух.

И запомни мои слова хорошенько, юная Джейн! - добавила кухарка, поворачиваясь к кастрюле с тестом.

На том дело на некоторое время и заглохло, ибо, будучи ирландкой, кухарка больше любила смех, чем слезы, и, утаив от перепуганной горничной тот факт, что на самом деле она не сожгла посылку, а положила на рабочий стол хозяина, почти забыла о происшествии. В конце концов, в ее обязанности не входило открывать дверь посетителям. Она «передала» посылку. И совесть ее была совершенно чиста.

Таким образом, никто явно не постарался «запомнить ее слова хорошенько», ибо в ближайшем будущем ничего из ряда вон выходящего явно не случалось - как и положено в отдаленном Предместье, - и Моника по-прежнему находила радость в своих одиноких играх, и полковник Мастерс оставался все тем же мрачным деспотом. Влажный зимний ветер раскачивал серебристые сосны, дождь стучал по карнизам, и никто не наведывался в гости. Таким образом прошла неделя - весьма долгий срок для тихого сонного Предместья.

Но вдруг однажды утром из рабочего кабинета полковника Мастерса раздался звонок, и, поскольку горничная прибиралась наверху, на звонок откликнулась кухарка.

Хозяин держал в руках коричневую бумажную посылку - наполовину развернутую, с развязанной веревкой.

Я нашел это на своем столе. Я неделю не заходил в кабинет. Кто принес это? И когда? - Его обычно желтое лицо пожелтело от ярости еще больше.

Миссис О"Рейли ответила на последний вопрос, на всякий случай датируя событие более поздним числом.

Я спрашиваю, кто принес это? - раздраженно повторил полковник.

Какой-то незнакомец, - пробормотала кухарка и робко добавила: - Не из здешних. Я его прежде никогда не видела. Мужчина.

Как он выглядел? - Вопрос прозвучал подобно выстрелу.

Миссис О"Рейли опешила от изумления.

Те-темный такой, - пролепетала она. - Очень темный, если я не ошибаюсь. Только он пришел и ушел так быстро, что я не успела разглядеть его лицо. И…

Он что-нибудь велел передать? - перебил ее полковник.

Кухарка замялась.

Ответа он не просил… - начала она, вспомнив о предыдущих визитах разных посыльных.

Я спросил: передать что-нибудь велел? - прогремел полковник.

Еще мгновение, и миссис О"Рейли разразилась бы слезами или упала в обморок - так боялась она хозяина, особенно когда врала напропалую. Однако полковник сам положил конец ее мучениям, резко протянув ей полуразвернутую посылку. Вопреки самым худшим опасениям миссис О"Рейли он не стал ни допрашивать, ни ругать ее. В отрывистом голосе его звучали гнев, тревога и - как ей показалось - страдание.

Возьмите это и сожгите, - по-военному жестко приказал полковник Мастерс, протягивая посылку кухарке, - Сожгите или выбросьте эту дрянь прочь. - Он буквально швырнул сверток, словно не желая дотрагиваться до него, и продолжил металлическим голосом: - Если этот человек снова появится, скажите ему, что посылка уничтожена и мне в руки так и не попала. - Последние слова полковник произнес с особым нажимом. - Вы поняли меня?

Да, сэр. Конечно, сэр.

Миссис О"Рейли повернулась и неверным шагом вышла из кабинета, опасливо держа сверток в вытянутых руках, словно там находилось некое ядовитое кусачее существо.

Однако теперь страх ее несколько поутих: почему она должна бояться вещи, с которой полковник Мастерс обращается столь пренебрежительно? И, оставшись в одиночестве на кухне среди своих домашних богов, миссис О"Рейли вскрыла посылку. Развернув несколько слоев толстой коричневой бумаги, она испуганно отшатнулась, - но, к великому своему разочарованию и удивлению, обнаружила перед собой всего-навсего симпатичную куклу с восковым лицом, какую можно купить в любой игрушечной лавке за один шиллинг и шесть пенсов. Самая обыкновенная дешевая куколка! С бледным, лишенным всякого выражения лицом и грязными волосами цвета соломы. Ее крохотные неуклюжие ручки лежали неподвижно по бокам, и на сомкнутых губах ее застыла ухмылка, впрочем, не обнажавшая зубов. Черные ресницы до смешного напоминали изношенные зубные щетки, и весь вид куклы в тонкой юбчонке казался жалким, безобидным и даже безобразным.

Кукла! Миссис О"Рейли хихикнула себе под нос, и последние ее страхи растаяли без следа.

«Боже мой! - подумала она. - Видать, совесть у хозяина загажена, как пол в клетке с попугаем! И даже хуже! - Кухарка слишком боялась полковника, чтобы презирать его, и испытывала к нему чувство, скорее похожее на жалость. - Во всяком случае, - размышляла она, - он крепко переволновался. Он ожидал получить что-то другое, явно не грошовую куклу!» По доброте душевной миссис О"Рейли почти сочувствовала хозяину.

Однако, вместо того чтобы сжечь «эту дрянь» или выбросить, кухарка подарила ее Монике, ибо это все же была вполне симпатичная кукла. Не избалованная игрушками девочка мгновенно полюбила куклу всем сердцем и в ответ на строгое предупреждение миссис О"Рейли дала честное слово никогда не говорить отцу об этом замечательном подарке.

Отец Моники, полковник Хамбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека - человека, по воле рока живущего в отвратительном для него окружении; вероятно, разочарованного в карьере; возможно, также и в любви (ибо Моника, несомненно, была внебрачным ребенком), - и вынужденного из-за невысокой пенсии ежедневно ощущать зависимость от ненавистных обстоятельств быта.

Он был просто молчаливым и ожесточенным человеком, и в округе не столько не любили, сколько не понимали его. Неразговорчивого полковника с его темным, изборожденным морщинами лицом принимали за темную личность. Ведь «смуглый» в сельской местности означает «таинственный», а молчаливость возбуждает и бередит праздную женскую фантазию. Симпатию и искреннюю приязнь здесь вызывает открытый добродушный человек с волосами пшеничного цвета. Тем не менее полковник Мастерс любил играть в бридж и имел репутацию блестящего игрока. Посему по вечерам он уходил из дому и редко возвращался раньше полуночи. Картежники с явным удовольствием принимали его в своей компании, а факт существования у Мастерса обожаемой дочери в целом смягчал отношение общества к его загадочной персоне. Моника - хотя ее видели крайне редко - вызывала у местных женщин чувство умиления, и, по общему мнению сплетниц, «каково бы ни было происхождение девочки, он искренне любил ее».

Между тем Моника, в целом лишенная детских развлечений и игрушек, сочла появление куклы, этого нового сокровища, настоящим подарком судьбы. И ценность куклы возрастала в глазах девочки тем более, что это был «тайный» подарок отца. Множество других подарков получала она подобным образом и никогда не находила это странным. Только отец никогда прежде не дарил ей кукол - и в этой игрушке таился источник неизъяснимого восторга. Никогда, никогда не выдаст Моника своей радости и счастья. Это останется тайной, ее и папы. И все это заставляло девочку любить куклу еще больше. Она любила также и отца: его постоянное молчание внушало ей смутное уважение и благоговейный трепет. «Это так похоже на папу! - всегда думала Моника, получая новый странный подарок, и инстинктивно она понимала, что никогда не должна говорить за него «спасибо», поскольку это являлось одним из условий чудесной игры, придуманной отцом. Но эта кукла была особенно восхитительна.

Она куда более настоящая и живая, чем мои плюшевые мишки, - сообщила девочка кухарке, критически исследовав игрушку. - И как это ему пришла в голову такая мысль?! Подумайте только, она даже разговаривает со мной! - И Моника ласкала и качала на руках неживого уродца. - Это моя дочка! - восклицала она, прижимая куклу к щеке.

Ведь никакого плюшевого мишку нельзя всерьез считать дочкой: запеленатые медвежата - это все-таки не человеческие детеныши, в то время как кукла очень похожа на настоящую дочку. И кухарка, и гувернантка почувствовали, что с появлением новой игрушки в угрюмом доме воцарилась атмосфера радости, надежды и нежности, почти счастливого материнства - во всяком случае атмосфера, какую не смог бы принести с собой ни один плюшевый медвежонок. Дочка! Человеческое дитя! И все же и гувернантка, и кухарка, обе присутствовавшие при вручении девочке подарка, впоследствии вспоминали, что, вскрыв сверток и увидев куклу, Моника испустила вопль неистового восторга, до странности похожий на крик боли. В нем слышалась слишком пронзительная нотка лихорадочного возбуждения, словно некое инстинктивное чувство ужаса и отвращения мгновенно развеялось в вихре непреодолимой радости. Именно мадам Джодска вспомнила - много времени спустя - о странном противоречии в реакции ребенка на подарок.

Мне тоже показалось, что она слишком уж громко завопила, если вы спрашиваете меня об этом, - признала миссис О"Рейли позже, хотя в тот самый момент сказала единственное: «Ах! Чудесно, замечательно! Ну разве она не прелесть?»

Мадам Джодска же только предостерегла воспитанницу:

Моника, если ты будешь целовать дочку так крепко, она просто задохнется.

Но Моника, не обращая ни на кого внимания, в восторге принялась баюкать куклу.

Дешевую маленькую куклу с желтыми волосами и восковым личиком.

Конечно, жаль, что такая загадочная история дошла до нас через вторые руки. В равной мере печально и то, что основную часть информации мы получили из уст кухарки, горничной и не внушающей должного доверия иностранки. Где именно изложение постепенно переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от неправдоподобного и неправдоподобное от совершенно фантастического, определить можно лишь с помощью сильного телескопа. Под мощным увеличительным стеклом нить, сплетенная новозеландским пауком, превращается в толстую веревку, но при изучении полученных из вторых рук сообщений эта нить кажется прозрачной осенней паутинкой.

Польская гувернантка мадам Джодска покинула особняк «Лорелз» совершенно неожиданно. Несмотря на обожание Моники и уважение полковника Мастерса, она уехала вскоре после появления в доме куклы. Мадам Джодска была миловидной молодой вдовой благородного происхождения и хорошего воспитания, тактичной, благонравной и разумной. Она любила Монику, и девочка чувствовала себя счастливой в ее обществе. Молодая женщина боялась хозяина, хотя, вероятно, втайне восхищалась сильным, молчаливым и властным англичанином. Он предоставлял ей большую свободу, она же никогда не позволяла себе никаких вольностей - и все шло гладко до поры до времени. Полковник хорошо платил, а мадам Джодска нуждалась в деньгах. Потом она неожиданно покинула дом. Внезапность ее отъезда, как и данное гувернанткой нелепое объяснение этого поступка, - безусловно, первые свидетельства того, что сия загадочная история переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от невероятного и совершенно фантастического. Решение свое мадам Джодска объяснила страшным испугом, который-де сделал невозможным ее дальнейшее пребывание в доме. За сутки предупредив хозяина об уходе с места, гувернантка уехала. Представленное ею объяснение казалось нелепым, но вполне понятным: любая женщина может вдруг так испугаться в некоем доме, что проживание в нем станет для нее просто невыносимым. Это можно назвать глупостью или еще как-нибудь, но это понятно. Навязчивую идею, однажды поселившуюся в уме суеверной и потому склонной к истерикам женщины, нельзя вытеснить из сознания никакими логическими доводами. Подобное поведение можно счесть нелепым, но оно понятно.

Происшествие же, послужившее причиной внезапного испуга мадам Джодска, - это совсем другое дело, и самое лучшее просто рассказать о нем. Оно связано с куклой. Гувернантка клялась всеми святыми, что видела, как кукла «шла сама по себе». Она двигалась жуткой, подпрыгивающей, расхлябанной походкой по кровати, на которой спала Моника.

Мадам Джодска клялась, что видела это собственными глазами при слабом свете ночника. Перед сном она по привычке и из чувства долга заглянула в дверь спальни, дабы убедиться, что с девочкой все в порядке. Ночник, хотя и неяркий, хорошо освещал комнату. Сначала внимание гувернантки привлекло какое-то судорожное движение на стеганом одеяле: казалось, некий небольшой предмет скользит, нелепо подпрыгивая, по гладкому шелку. Возможно, что-то скатывается с кровати, оттого что девочка пошевелилась во сне.

Несколькими секундами позже гувернантка увидела, что это не просто «некий предмет», поскольку тот имел вполне определенную форму и вовсе не скатывался и не соскальзывал с кровати. Самым ужасным образом какое-то существо шагало: делало маленькие, но вполне целенаправленные шажки, словно живое. У него было крохотное страшное личико - крохотное и лишенное выражения, и на личике этом ярко сверкали маленькие глаза, которые смотрели прямо на мадам Джодска.

Несколько мгновений ошеломленная женщина смотрела на загадочное существо и потом вдруг с ужасом поняла, что это маленькое злонамеренное чудовище является не чем иным, как куклой! Куклой Моники! И кукла эта шагала к ней по складкам смятого одеяла. Она направлялась прямо к женщине.

Мадам Джодска взяла себя в руки - как в физическом, так и в моральном отношении - и великим усилием воли попыталась убедить себя в том, что этого ненормального и невероятного явления не существует в действительности. Как не существует застывшей у нее в жилах крови и бегущих по спине холодных мурашек. Она начала молиться. В полном отчаянии она мысленно обратилась к своему варшавскому духовнику, затем беззвучно закричала. Но кукла ковыляла прямо к молодой женщине, все ускоряя шаг и не сводя с нее пристального взгляда стеклянных глаз.

Потом мадам Джодска лишилась чувств.

О том, что мадам Джодска в некоторых отношениях была женщиной замечательной и разумной, можно судить по следующему: она поняла, что история эта «не выдерживает никакой критики», ибо осторожным шепотом рассказала о происшествии одной только кухарке, а хозяину поведала более правдоподобную историю о смерти близкого родственника и возникшую в связи с этим необходимость срочно уехать в Варшаву. Мадам Джодска не сделала ни малейшей попытки приукрасить странный рассказ. Придя в сознание, она собралась с духом и совершила замечательный поступок - укрепив свое сердце молитвой, заставила себя произвести тщательный осмотр места происшествия. Она на цыпочках вошла в комнату и убедилась, что Моника мирно спит, а кукла лежит совершенно неподвижно у самого края кровати. Мадам Джодска долго и пристально смотрела на куклу. Лишенные век глаза существа, обрамленные жуткими нелепыми ресницами, таращились в пустоту. Выражение воскового личика казалось не столько невинным, сколько тупым, идиотическим, - мертвая маска, жалкое подражание жизни там, где жизни быть не может никогда. Кукла была не просто безобразной - она вызывала отвращение.

Однако мадам Джодска не только внимательно изучила, восковое лицо, но и с достойной восхищения смелостью заставила себя прикоснуться к маленькому чудовищу. В действительности она взяла куклу в руки. Вера молодой женщины, ее глубокая религиозность восставали против недавнего свидетельства ее зрения. Она не могла видеть ожившей куклы. Это было невероятно, невозможно. Объяснение крылось в чем-то другом. Во всяком случае, она убеждала себя довольно долго и наконец осмелилась дотронуться до омерзительной игрушки. Мадам Джодска аккуратно положила куклу на столик около кровати между цветочной вазой и ночником, где та осталась лежать на спине - беспомощная, невинная и все же ужасная. И лишь после этого на подгибавшихся ногах гувернантка покинула детскую и направилась в свою спальню. Тот факт, что пальцы молодой женщины оставались ледяными до тех пор, пока она наконец не уснула, безусловно, имеет простое и естественное объяснение и не нуждается ни в какой проверке.

Сцена эта - воображаемая или реальная - наводила ужас: бездушная поделка фабричного производства двигалась, как живое и разумное существо. Это походило на кошмарный сон. Мадам Джодска, с детства надежно защищенная железными принципами религии, испытала тяжелейшее потрясение. А потрясение вносит сумятицу в человеческий ум. Жуткое зрелище заставило молодую женщину усомниться во всем, что дотоле казалось ей реальным и возможным. Кровь застыла у нее в жилах, ледяной ужас проник в сердце, нормальное течение жизни в теле прекратилось на миг, и она лишилась чувств. Обморок был естественной реакцией организма на происшедшее. Однако именно потрясение, испытанное при виде невероятного зрелища, придало мадам Джодска храбрости для дальнейших действий. Она любила Монику независимо от обязанностей, входивших в хорошо оплачиваемую работу. Именно вид крохотного чудовища, ковылявшего по одеялу недалеко от лица и сложенных ручек спавшего ребенка, заставил гувернантку взять ужасную куклу голыми руками и убрать ее подальше».

Перед тем как заснуть, мадам Джодска несколько часов подряд размышляла над невероятным событием, то сомневаясь в реальности того, что видела, то вновь убеждая себя в этом, и заснула наконец с твердым убеждением: чувства все-таки не обманули ее. Это, конечно, еще не дает оснований усомниться в честности и искренности мадам Джодска и в достоверности ее подробных свидетельств.

Мне очень жаль, - спокойно сказал полковник Мастерс, узнав о смерти ее родственника. Он испытующе взглянул на молодую женщину и добавил с улыбкой: - И Моника будет скучать без вас.

Гувернантка уже повернулась, чтобы уйти, когда полковник внезапно протянул к ней руку:

Если вдруг впоследствии вам представится возможность вернуться - дайте мне знать. Ваше влияние так… благотворно… и спасительно…

Мадам Джодска невнятно пробормотала какую-то фразу, содержавшую обещание вернуться при случае, но покинула особняк, находясь под странным и сильным впечатлением, что не только - и не столько - Моника нуждается в ее присутствии. Молодая женщина сожалела о том, что полковник произнес именно эти слова. Она испытывала чувство стыда, словно бежала от своего долга или, по крайней мере, от ниспосланной ей Богом возможности помочь ближнему. «Ваше влияние так… спасительно…»

Уже в поезде и на корабле совесть начала грызть, скрести и терзать сердце мадам Джодска. Она бросила ребенка, которого любила и который нуждался в ней, - бросила потому, что потеряла голову от страха. Но подобное утверждение было односторонним. Она покинула дом, потому что в нем поселился дьявол. Однако и это было справедливым лишь отчасти. Когда истеричный человек, с раннего детства воспитанный на жестких религиозных догмах, начинает изучать факты и анализировать впечатления, логика и здравый смысл перестают работать должным образом. Мысль уводила в одну сторону, эмоции - в другую, и в результате мадам Джодска не пришла ни к какому заключению.

Она ехала в Варшаву, к своему отчиму, отставному генералу, в разгульной жизни которого не было места для падчерицы и который не мог обрадоваться ее возвращению. Для молодой вдовы, поступившей на работу с единственной целью сбежать подальше от грубого и пошлого существа, перспектива вернуться домой с пустыми руками была унизительной. Но все же сейчас ей было легче вынести эгоистичный гнев отчима, нежели объяснить полковнику Мастерсу подлинную причину своего ухода со службы. Совесть начала мучить мадам Джодска и по другим поводам, по мере того как обращенные в прошлое мысли воскрешали в ее памяти разные полузабытые подробности.

Например, те пятна крови, о которых упоминала кухарка, суеверная ирландка миссис О"Рейли. Мадам Джодска взяла за правило пропускать мимо ушей глупые россказни миссис О"Рейли, однако сейчас вдруг вспомнила нелепые разговоры кухарки и горничной, занятых составлением списка грязного белья.

«Говорю тебе, на кукле нет никакой краски. Там одни опилки, воск и прочая дрянь. - Это горничная. - Я же вижу, где краска, а где нет. А это не краска, это кровь».

Появление красных пятен на простыне и наволочках, конечно, казалось странным. Но в тот момент мадам Джодска не обратила внимания на случайно услышанный разговор. Списки белья для прачечной едва ли могли иметь отношение к ее работе. И вообще прислуга так глупа!.. Однако сейчас, в поезде, эти красные пятна - то ли краска, то ли кровь - вспомнились молодой женщине и растревожили ее воображение.

Другая довольно странная мысль тоже тревожила мадам Джодска - смутное сознание того, что она покинула человека, нуждавшегося в помощи, оказать которую было в ее силах. Это чувство не поддавалось точному словесному определению. Возможно, оно основывалось на замечании полковника о ее «спасительном» влиянии. Трудно сказать. Молодая женщина ощущала это интуитивно, а интуиция редко поддается анализу. В пользу этого смутного чувства говорила и странная уверенность, возникшая в душе гувернантки впервые со времени поступления на работу к полковнику Мастерсу, - уверенность в том, что полковник боится своего прошлого. Когда-то давно он совершил некий поступок, о котором ныне сожалеет и которого, возможно, стыдится, - во всяком случае, поступок, наказания за который теперь опасается. Более того, он ожидает этого наказания: возмездия, что прокрадется в дом, как тать в ночи, и схватит его за горло.

Именно человек, ожидавший мести, мог счесть ее влияние «спасительным». Вероятно, дело было в крепости духа, данной молодой женщине религией, или в покровительстве ее ангелов-хранителей.

Похоже, таким образом развивались мысли мадам Джодска. И жило ли в глубине ее души тайное восхищение этим мрачным и загадочным человеком - восхищение и неосознанное желание защитить его, в котором молодая женщина никогда не признавалась даже самой себе, - навсегда осталось ее сокровенной тайной.

Решение вернуться, принятое мадам Джодска после нескольких недель проживания в доме жестокого и злобного отчима, можно счесть закономерным и, во всяком случае, естественным для человеческой природы. Молодая женщина беспрестанно молилась своим святым. Кроме того, ее угнетало сознание невыполненного долга и утрата самоуважения. Она вернулась в холодный деревенский особняк. Поступок сей был понятен. Понятен был и восторг Моники, а тем более облегчение и радость полковника Мастерса. Последний самым деликатным образом выразил свои чувства в любезной записке, составленной так, словно мадам Джодска отлучалась из дома по делу лишь на короткий срок, - ибо прошло несколько дней, прежде чем молодой женщине представилась возможность увидеть хозяина и поговорить с ним. Кухарка и горничная оказали мадам Джодска прием радушный и многословный; однако болтовня их внушала беспокойство. Красных пятен загадочного происхождения на постельном белье больше не появлялось, но произошли другие необъяснимые события, еще более тревожные.

Девочка скучала без вас ужасно, - сказала миссис О"Рейли. - Хотя и нашла себе утешение кое в чем… если вам угодно знать. - И кухарка перекрестилась.

Кукла? - Мадам Джодска вздрогнула от ужаса, но усилием воли заставила себя перейти прямо к сути дела и говорить при этом небрежным тоном.

Вот именно, мадам. Кровавая кукла.

Это странное определение гувернантка слышала много раз и прежде, но не знала, следует понимать его буквально или нет.

Кухарка странно дернулась всем телом и пояснила:

Ну, скорее я имею в виду то, что она двигается, как существо из плоти и крови. И то, как девочка с ней обращается и играет. - В голосе кухарки, хотя и громком, слышались нотки подавленного страха. Она вытянула вперед руки, словно защищаясь от возможного нападения.

Несколько случайных царапин еще ничего не доказывают, - презрительно заметила горничная.

Вы говорите о… каком-то… телесном повреждении? - серьезно спросила мадам Джодска. Она с трудом дышала и не обратила внимания на замечание горничной.

Миссис О"Рейли несколько раз судорожно сглотнула.

Это не мисс Моника, - негодующим шепотом заявила она, совладав наконец с собой. - Это кто-то еще. Вот о чем я говорю. И ни один человек настолько черный никогда не может принести удачу в дом! Во всяком случае на своем веку я такого не припомню!

Кто-то еще?.. - повторила мадам Джодска едва слышно, выхватив из тирады кухарки самые существенные слова.

Да что твой человек! - снова подала голос горничная. - Подумаешь, человек! Слава Богу, я не христианка и ничего общего с христианами не имею! Но однажды ночью я точно услышала такое резкое пошаркивание в детской спальне… и кукла показалась мне большой такой - словно раздутой, - когда я тихонько заглянула в дверь…

Замолчи сейчас же! - вскричала миссис О"Рейли. - Ты этого не видела и говоришь неправду! - Она повернулась к гувернантке и сказала извиняющимся тоном: - Об этой кукле сплетается больше пустых небылиц, чем я слышала ребенком во всех сказках графства Мейо. И я… я не верю ни одной из них. - Миссис О"Рейли презрительно повернулась спиной к продолжавшей трещать горничной и приблизилась к мадам Джодска. - Мисс Монике ничего не грозит, мадам, - горячо прошептала она. - Насчет нее можете быть совершенно спокойны. А если какая беда и случится - она коснется другого человека. - И кухарка снова осенила себя крестом.

В тишине своей комнаты мадам Джодска размышляла в перерывах между молитвами. Глубокое, ужасное беспокойство терзало ее.

Кукла! Дешевая безвкусная игрушка, тысячекратно размножаемая на фабриках; поделка промышленного производства, предназначенная для развлечения детей… Но…

«И то, как девочка с ней обращается и играет…» - звенело в ее встревоженном мозгу.

Кукла! Она была трогательной, убогой и даже ужасной игрушкой, однако вид занятой ею Моники наводил на глубокие раздумья, поскольку благодаря этим играм в девочке пробуждался материнский инстинкт. Дитя со страстной любовью ласкает и нежит свою куклу, заботится о ее благоденствии, однако небрежно запихивает любимицу в коляску, со свернутой шеей и неестественно заломленными конечностями, и самым жестоким образом оставляет ее лежать вверх ногами, когда бежит к окну посмотреть, кончился ли дождь и выглянуло ли солнце, Этот слепой и странный автоматизм поведения присущ любому представителю рода людского - стадный инстинкт, которому нипочем любые препятствия, сила которого непреодолима. Материнский инстинкт восстает против смерти и даже отрицает ее. Кукла - лежащая на полу с выбитыми зубами и выцарапанными глазами или любовно уложенная в постель, дабы ночью быть придушенной, измятой, изуродованной, искалеченной, - стойко переносит все мучения и страдания и в конце концов утверждает свое бессмертие. Ее невозможно убить. Она неподвластна смерти.

«Девочка со своей куклой, - размышляла мадам Джодска, - олицетворяет собой безжалостную и непобедимую страсть Природы, ее высшее назначение: выживание рода людского…»

Такие мысли, навеянные, вероятно, неосознанной жестокой обидой молодой женщины на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли течь в этом направлении долго. Скоро они вернулись к конкретным обстоятельствам, пугавшим и сбивавшим мадам Джодска с толку, - к Монике и ее дурацкой желтоволосой кукле с пустым взглядом. Не закончив молитвы, молодая женщина уснула. Ей даже ничего не приснилось ночью, а утром она встала свежей, бодрой и преисполненной решимости рано или поздно - лучше рано - поговорить с хозяином.

Она наблюдала и слушала. Наблюдала за Моникой. И за куклой. Все казалось нормальным, как в тысячах других домов. Сознание ее оценивало ситуацию, и там, где сталкивались разум и суеверие, первый легко удерживал свои позиции. В выходной вечер молодая женщина с удовольствием посетила местный кинотеатр и вышла из жарко натопленного зала с твердым убеждением, что цветная фантазия экрана притупляет воображение и что жизнь заурядного человека сама по себе прозаична. Однако не успела она пройти и полмили по направлению к дому, как глубокая необъяснимая тревога вернулась к ней с новой силой.

Миссис О"Рейли уложила Монику в постель, и именно миссис О"Рейли открыла последней дверь. Смертельная бледность заливала лицо кухарки.

Она разговаривает, - прошептала женщина, еще не успев закрыть дверь. Ее трясло от страха.

Разговаривает? Кто разговаривает? Вы о чем?

Миссис О"Рейли тихо прикрыла дверь.

Обе, - трагическим тоном заявила она, потом села и отерла лицо. Вид у нее был совершенно безумный.

Мадам Джодска сразу повела себя решительно - если только решительность может родиться из ужасного чувства опасности и тревожной уверенности.

Они разговаривают обе - разговаривают друг с другом, - настойчиво объяснила миссис О"Рейли.

Несколько мгновений гувернантка молчала, пытаясь успокоить болезненно сжавшееся сердце.

Вы слышали, как они разговаривают друг с другом, - это вы имеете в виду? - наконец спросила она дрожавшим голосом, стараясь говорить как можно более непринужденно.

Миссис О"Рейли кивнула и боязливо оглянулась через плечо. Похоже, нервы ее были напряжены до предела.

Я думала, вы никогда не вернетесь, - прохныкала она. - Я еле высидела дома.

Мадам внимательно посмотрела в ее полные ужаса глаза и спокойно спросила:

Вы слышали?..

Мадам Джодска не стала подробно допрашивать кухарку - словно чувство острого страха помогло ей сохранить способность здраво мыслить.

Вы хотите сказать, миссис О"Рейли, - бесстрастным тоном произнесла она, - что слышали, как мисс Моника, по своему обыкновению, обращалась к кукле и, изменив голос, отвечала сама себе за нее? Вы это хотите сказать?

Но миссис О"Рейли трудно было сбить с толку. Вместо ответа она перекрестилась и покачала головой:

Давайте поднимемся и послушаем вместе, мадам. И тогда судите сами. - Голос кухарки звучал еле слышно.

И вот глубокой ночью, когда Моника уже давно спала, две женщины - кухарка и гувернантка, служившие в пригородном особняке, - притаились в темном коридоре у двери в детскую спальню. Стояла тихая безветренная ночь. Полковник Мастерс, которого обе женщины боялись, вероятно, давно отправился в свою комнату, расположенную в другом крыле нелепого здания. Мадам Джодска и миссис О"Рейли провели много времени в ужасном ожидании, прежде чем отчетливо расслышали первые звуки за дверью детской - тихие, спокойные и внятные голоса. Два голоса. Приглушенные, таинственные и отвратительные звуки доносились из комнаты, в которой мирно спала Моника рядом со своей обожаемой куклой. Но безусловно, это были два разных голоса.

Женщины одновременно выпрямились в креслах и непроизвольно обменялись взглядами. Обе были ошеломлены, напуганы до полусмерти. Обе сидели, охваченные ужасом.

Какие смутные мысли населяли суеверное сознание миссис О"Рейли, известно лишь богам старой Ирландии. Но мысли молодой полячки текли с отчетливой ясностью. В спальне звучали не два голоса, а только один. Прижавшись ухом к дверной щели, мадам напряженно вслушивалась. Она помнила, что человеческий голос странно меняется во сне.

Девочка разговаривает во сне сама с собой, - твердо прошептала она. - Вот и все, миссис О"Рейли. Просто разговаривает во сне, - с ударением повторила мадам Джодска женщине, тесно прижавшейся к ее плечу, словно в поисках поддержки. - Неужели вы сами не слышите? - громко и почти сердито продолжала мадам. - Это один и тот же голос. Прислушайтесь хорошенько - и вы поймете, что я права! - И она сама напрягла слух и почти беззвучно прошептала: - Тише! Слушайте! Разве это не тот же самый голос отвечает сам себе?

Однако в этот момент другой звук привлек внимание мадам Джодска. На сей раз он раздался за ее спиной: слабый шаркающий звук, похожий на шаги торопливо удалявшегося человека. Она резко обернулась и обнаружила, что обращалась к пустоте. Рядом никого не было. Молодая женщина осталась совершенно одна в темном коридоре. Миссис О"Рейли ушла. Снизу, из темного колодца лестничного пролета, послышался приглушенный стон: «О Матерь Божья и все святые…» - и еще ряд причитаний.

Внезапно оставшись в одиночестве, мадам Джодска, несомненно, удивилась, но не поддалась панике. Однако в этот самый момент - совершенно как в книгах - внизу раздался новый звук: скрежет поворачиваемого в замке ключа. Значит, вопреки их предположениям, полковник Мастерс еще не ложился спать и только сейчас возвращается домой! Успеет ли миссис О"Рейли проскользнуть через холл незамеченной? И - что еще ужасней - не захочет ли полковник подняться наверх и заглянуть в спальню Моники, как он это изредка делал? Задыхаясь от волнения, мадам Джодска прислушивалась. Вот он скинул пальто - по обыкновению стремительно. С громким стуком швырнул зонтик на место. И в тот же миг шаги его зазвучали на лестнице. Полковник поднимался наверх Через минуту хозяин появится в коридоре, где она сидит, скрючившись, под дверью Моники.

Он поднимался быстро, шагая через две ступеньки.

Мадам Джодска тоже не стала мешкать. Счастливая мысль осенила ее. Скрючившаяся под дверью девочки, она представляла собой смехотворное зрелище. Но присутствие ее в детской покажется полковнику вполне естественным и объяснимым. Гувернантка действовала решительно.

С бешено колотившимся сердцем она открыла дверь, шагнула в спальню и секундой позже услышала тяжелую поступь полковника, шедшего по коридору к своей комнате. Он миновал дверь детской. Не останавливаясь прошел дальше. С чувством огромного облегчения мадам Джодска прислушивалась к удалявшимся шагам.

Теперь, оставшись в спальне за закрытой дверью, гувернантка могла все рассмотреть как следует.

Моника спала крепким сном - но и во сне играла со своей любимой куклой. Пальчики ее судорожно теребили игрушку, словно ей снился какой-то кошмар. Ребенок бормотал что-то во сне, но что именно - разобрать было невозможно. Приглушенные вздохи и стоны слетали с детских губ. И все же в спальне отчетливо слышался некий посторонний звук, явно издаваемый не спавшей девочкой. Откуда же он исходил?

Мадам Джодска замерла на месте, затаив дыхание. Сердце выпрыгивало у нее из груди. Она напряженно всматривалась и вслушивалась. И ясно различила какое-то попискивание и тоненькое ворчание. Мгновение спустя источник звуков был обнаружен. Они срывались не с губ Моники. Их несомненно издавала кукла, которую девочка стискивала и безжалостно терзала во сне. Так скрипели и пищали сочленения выворачиваемых рук и ног, словно перетираемые опилки громко протестовали против жестокого обращения. Моника явно не слышала этого шума. Когда девочка выкручивала кукле голову, то воск, ткань и опилки при трении друг о друга издавали чудные скрежещущие звуки, похожие на отдельные слоги человеческой речи и даже на целые слова.

Мадам Джодска смотрела и слушала. Ледяные мурашки ползали у нее по спине. Она искала естественное объяснение этому явлению - и не могла найти. Она то пыталась молиться, то безвольно отдавалась во власть всепоглощающего ужаса. Ее прошибал холодный пот.

Внезапно Моника все с тем же выражением безмятежности и покоя на лице перевернулась во сне на бок, выпустив при этом из пальцев куклу. Последняя упала на одеяло у края кровати и осталась неподвижно лежать там, безжизненно раскинув конечности. И в то же время - охваченная страхом мадам Джодска едва верила своим ушам! - она продолжала пищать и бормотать. Она продолжала говорить сама по себе. Но в следующее мгновение случилось нечто еще более ужасное: кукла рывком поднялась с одеяла и встала на свои выкрученные ножки. Она начала двигаться. Она заковыляла по одеялу к краю кровати. Ее слепые стеклянные глаза были устремлены прямо на гувернантку. Бездушная кукла являла собой зрелище отвратительное и совершенно невероятное. Судорожно подергивая неестественно вывороченными членами, спотыкаясь и подпрыгивая, она шла к мадам Джодска по складкам скользкого шелкового одеяла. Вид у нее был решительный и угрожающий. И все громче становились похожие на слоги звуки - странные, бессмысленные звуки, в которых, однако, отчетливо слышалась злоба. Словно живое существо, кукла ковыляла по направлению к молодой полячке. Весь ее облик говорил о готовности броситься на врага.

И снова вид простой детской игрушки, подражавшей движениями своего отвратительного крохотного тельца движениям некоего ужасного злобного чудовища, заставил смелую гувернантку лишиться чувств. Кровь отхлынула от сердца женщины, и в глазах у нее потемнело.

На сей раз, однако, состояние полного беспамятства продолжалось всего несколько мгновений: оно пришло и ушло почти как забытье, наступающее на один миг в приступе неодолимой страсти. Именно страсть и захлестнула душу мадам Джодска, ибо последующая реакция ее на происходившее была весьма бурной. Внезапный гнев вспыхнул в сердце очнувшейся женщины - возможно, гнев труса, бешеная ярость, вызванная сознанием собственной слабости. Во всяком случае неожиданная вспышка гнева помогла ей. Она пошатнулась, справилась с дыханием, судорожно вцепилась в стоявший рядом комод и взяла себя в руки. Ярость и негодование кипели в ее душе, вызванные непостижимым зрелищем восковой куклы, которая двигалась я бормотала, подобно разумному живому существу, способному произносить членораздельные слова. Слова, как решила мадам Джодска, на неком неизвестном ей наречии.

Если ужасное может напугать до беспамятства, оно может также и причинить реальный вред. Вид дешевой фабричной игрушки, действовавшей по собственной воле и разумению, побудил гувернантку безотлагательно применить насилие. Ибо она была не в силах более выносить происходящее. Мадам Джодска бросилась вперед. Молниеносно скинув с ноги туфельку на высоком каблуке, она сжала в руке это единственное имевшееся в ее распоряжении оружие, полная решимости разбить вдребезги кошмарную куклу. Конечно, молодая женщина находилась в этот момент в состоянии истерики, однако действовала разумно. Нечестивое порождение ужаса необходимо было стереть с лица земли. Одна-единственная мысль владела ее сознанием: надо уничтожить куклу полностью, раздробить на части, стереть в порошок.

Они стояли лицом к лицу. Безжизненные глаза неотрывно смотрели в глаза молодой женщины. Готовая свершить задуманное, мадам Джодска высоко подняла руку, но не смогла опустить ее. Боль, острая, как от укуса змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку; хватка ее ослабла, туфля, вертясь, полетела через комнату, и все задрожало и поплыло перед глазами женщины в мерцающем свете ночника. Мгновенно обессилевшая, беспомощная, охваченная ужасом, стояла она неподвижно. Какие боги и святые могли помочь ей? Никакие. Она должна была рассчитывать лишь на свою волю. Почти теряя сознание, мадам Джодска все же сделала еще одну попытку.

Мой Бог! - услышала она собственный сдавленный полушепот-полукрик. - Это неправда! Ты - ложь! Мой Бог отрицает твое существование. Я призываю своего Бога!..

И тут, к еще большему ее ужасу, кошмарная маленькая кукла взмахнула уродливо вывернутой рукой и пропищала - словно в ответ мадам Джодска - несколько непонятных отрывистых слов на незнакомом наречии. И в тот же миг страшное существо безжизненно осело на одеяло, как проткнутый воздушный шарик. На глазах гувернантки оно превратилось в бесформенный неодушевленный предмет, в то время как Моника - о ужас! - беспокойно пошевелилась во сне и пошарила вокруг себя руками, словно в поисках потерянной важной вещи. При виде спавшей невинным сном девочки, бессознательно тянувшейся к непостижимому и таинственно притягательному для нее злу, смелая полячка вновь не смогла совладать с собой.

И во второй раз тьма застила ее глаза.

Затем, несомненно, последовал провал в памяти, ибо рассудок оказался не в силах противостоять натиску чувств и суеверных мыслей. Когда мадам Джодска начала приходить в себя, за многословными страстными молитвами, на коленях у кровати в своей комнате, она помнила только приступ необузданной ярости, вылившийся в акт насилия. Она не помнила, как шла по коридору и поднималась по лестнице. Но туфля была при ней, крепко зажатая в руке. И мадам Джодска помнила также, как в бешенстве схватила безжизненную восковую куклу и мяла, рвала и ломала мерзкое крохотное тельце до тех пор, пока из него, изуродованного до неузнаваемости, если не полностью уничтоженного, не посыпались опилки… Потом гувернантка грубо швырнула куклу на стол подальше от Моники, мирно спавшей глубоким сном. Это она помнила. И перед глазами ее неотступно стояла также следующая картина: маленькое, непристойно изуродованное чудовище в изорванном тонком платье лежит неподвижно с раскинутыми конечностями и идиотически поблескивающими глазами, но в неподвижности своей остается все же живым и полным зловещей и разумной силы.

Никакие самые долгие и страстные молитвы не помогли мадам Джодска избавиться от этого видения.

Теперь мадам Джодска ясно сознавала, что откровенный разговор с хозяином с глазу на глаз просто необходим. Этого требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Она сознательно ни словом не обмолвилась о кукле с самой девочкой - и поступила, по ее твердому убеждению, правильно. На этом пути таилась опасность - опасность пробудить в детском сознании нежелательные мысли. Но с полковником Мастерсом, который платил гувернантке за работу и верил в ее честность и преданность, нужно было объясниться немедленно.

Побеседовать с хозяином наедине казалось делом до нелепого трудным. Во-первых, он ненавидел подобные разгот воры и избегал их. Во-вторых, подступиться к нему было практически невозможно, поскольку его вообще редко, видели в доме. По ночам он возвращался поздно, а по утрам

никто не рисковал приближаться к нему. Он считал, что маленький штат прислуги должен жить своей собственной жизнью в соответствии с некогда заведенным порядком. Единственной обитательницей особняка, которая осмеливалась подходить к полковнику, была миссис О"Рейли. Она периодически, раз в полгода, отважно входила в его кабинет, сообщала о своем уходе с места, получала надбавку к жалованью и оставляла хозяина в покое на следующие полгода.

Зная о привычках полковника Мастерса, мадам Джодска на следующий день подстерегла его в холле. Моника в это время, по обыкновению, спала перед ленчем. Полковник собирался выходить из дому, и гувернантка наблюдала за ним с верхней площадки лестницы. Его худая стройная фигура и смуглое бесстрастное лицо в очередной раз внушили молодой женщине восхищение. Он являл собой образ настоящего солдата. Сердце мадам Джодска трепетало, когда она торопливо сбегала по ступенькам. Однако стоило полковнику остановиться и внимательно взглянуть ей в лицо, как все заранее заготовленные фразы вылетели у нее из головы и вместо них из ее уст хлынул поток бессвязных диких слоа Некоторое время хозяин слушал гувернантку довольно вежливо, но потом решительно прервал ее:

Я очень рад, что вы нашли возможность вернуться к нам, - как уже сообщил в записке, Моника очень скучала без вас…

Она сейчас играет с одной вещью…

Да-да, прекрасно, - перебил он ее. - Несомненно, именно такая игрушка ей и нужна… Полагаюсь на ваш здравый смысл… Пожалуйста, обращайтесь ко мне и впредь при необходимости… - И полковник повернулся, собираясь уйти.

Но я не понимаю. Эта игрушка ужасна, ужасна…

Полковник Мастерс издал один из своих редких смешков:

Конечно, все детские игрушки ужасны, но если они нравятся девочке… Я не видел игрушку и не могу судить…И если вы не смогли купить ничего лучшего… - Он пожал плечами.

Но я не покупала eel - в отчаянии вскричала мадам Джодска. - Ее принесли. Она издает звуки сама по себе… произносит слова. Я видела, как она двигается - двигается без посторонней помощи. Это кукла!

Полковник, уже успевший достичь двери, резко обернулся, словно пораженный выстрелом. Его лицо сначала вспыхнуло, потом смертельно побледнело, и в горящих глазах появилось какое-то странное выражение и тут же исчезло.

Выражение его лица и глаз настолько смутило гувернантку, что она просто сбивчиво поведала о появлении в доме посылки с куклой. Смятение женщины усугубилось еще более, когда полковник спросил, выполнила ли кухарка его приказ немедленно уничтожить посылку.

Ведь выполнила? - свистящим шепотом спросил он, словно и в мыслях не допускал возможность ослушания.

Думаю, миссис О"Рейли выбросила посылку, - уклончиво ответила мадам Джодска, пряча глаза. Она хотела выгородить кухарку. - Думаю, Моника… наверное, случайно нашла ее. - Молодая женщина презирала себя за трусость, но настойчивость полковника просто обескуражила ее. Более того, она отдавала себе отчет в странном желании оградить этого человека от боли, словно под угрозой находились его, а не Моники безопасность и счастье. - Она… разговаривает!.. И двигается!.. - отчаянно вскричала гувернантка, заставив себя наконец поднять глаза.

Полковник Мастерс напрягся и как будто затаил дыхание:

Вы говорите, кукла у Моники? И девочка играет с ней? И вы видели, как кукла двигается, и слышали звуки, похожие на членораздельную речь? - Он задавал вопросы тихим голосом, словно разговаривал сам с собой. - Вы… действительно слышали?

Не в силах найти достаточно убедительные слова, мадам Джодска просто кивнула и почувствовала исходившие от собеседника волны страха, подобные дуновению холодного ветра. Этот человек был охвачен неподдельным ужасом. Однако он не вспылил и не разразился обвинениями и руганью, но продолжал говорить тихо и даже спокойно:

Вдруг, словно вняв мольбе о помощи, душа мадам Джодска под натиском чувств освободилась от страха. Молодая полячка шагнула к хозяину и взглянула ему прямо в глаза.

Посмотрите на девочку сами, - произнесла гувернантка с неожиданной твердостью. - Пойдемте послушаем вместе. Пойдемте в спальню.

Полковник отшатнулся и несколько мгновений молчал.

Полагаю, мужчина.

Последовавшая после этих слов пауза длилась, казалось, целые минуты.

Белый? - наконец выговорил полковник Мастерс. - Или… черный?

Темнокожий, - ответила гувернантка. - Почти черный.

Смертельно бледный, полковник трясся как осиновый лист. Поникший, обессиленный, он прислонился к двери. Не желая доводить его до обморока, гувернантка взяла инициативу в свои руки.

Вы пойдете со мной сегодня ночью, - твердо произнесла она, - и мы послушаем вместе. А сейчас подождите меня здесь. Я схожу за бренди.

Когда минутой позже запыхавшаяся мадам Джодска вернулась и пронаблюдала, как полковник единым духом осушил бокал, она поняла, что поступила верно, рассказав ему все.

Сегодня ночью, - повторила гувернантка. - После вашего бриджа мы встретимся в коридоре у двери детской. Я буду там. В половине первого.

Полковник Мастерс выпрямился и, не сводя с нее пристального взгляда, то ли кивнул, то ли слегка поклонился.

В половине первого. В коридоре у двери детской, - пробормотал он. И, тяжело опираясь на трость, вышел из дому и двинулся по аллее.

Молодая женщина смотрела ему вслед и чувствовала, что страх в ее душе уступил место состраданию. И она осознала также, что этот тяжело и неверно ступающий человек слишком истерзан угрызениями совести, чтобы знать хотя бы миг покоя, и слишком напуган, чтобы думать о Боге.

Мадам Джодска пришла на встречу, как было условленно. Она не стала ужинать, а молилась в своей комнате. Перед этим она уложила Монику в постель.

Дайте мне куклу, - попросило милое дитя. - Мне нужна кукла, иначе я не смогу заснуть.

И мадам Джодска неохотно принесла куклу и положила ее на ночной столик возле кровати.

Ей вполне удобно спать и здесь, Моника, дорогая. Зачем обязательно брать ее в постель?

Гувернантка заметила, что кукла зашита аккуратными стежками и скреплена булавками.

Девочка схватила любимую игрушку.

Я хочу, чтобы она лежала рядом со мной, - сказала она со счастливой улыбкой. - Мы рассказываем друг другу разные истории. Если она будет лежать далеко, я ничего не услышу. - И Моника прижала куклу к груди с нежностью, при виде которой у гувернантки замерло сердце.

Конечно, дорогая, если ты с ней быстрее засыпаешь, то положи ее рядом.

Моника не заметила ни дрожавших пальцев воспитательницы, ни выражения ужаса на ее лице и в голосе. Действительно, как только кукла оказалась на подушке рядом со щекой девочки, та, едва успев погладить желтые волосы и восковые щеки любимицы, закрыла глаза, испустила глубокий счастливый вздох и заснула.

Боясь оглянуться, мадам Джодска на цыпочках направилась к двери и вышла из комнаты. В коридоре она вытерла со лба холодный пот.

Боже, благослови и спаси ее, - беззвучно прошептала молодая женщина. - И прости меня, Боже, если я согрешила в чем-то.

Она явилась на встречу. И знала, что полковник Мастерс явится тоже.

С девяти часов вечера до полуночи время тянулось невыносимо медленно. Мадам Джодска твердо решила до срока держаться подальше от детской - из боязни случайно услышать звуки, которые вынудили бы ее действовать преждевременно. Она отправилась в свою комнату и оставалась там. Но желание долго и многословно молиться у нее пропало, ибо молитвы возбуждали и одновременно обманывали. Если Бог в силах помочь ей, достаточно одной краткой просьбы. Многочасовые молитвы не только оскорбляли ее Бога, но и изнуряли молодую женщину физически. Поэтому она перестала молиться и прочитала несколько страниц из книги польского святого, едва понимай смысл написанного. Позже мадам Джодска погрузилась в жуткую, тревожную дремоту. И потом самым естественным образом заснула.

Ее разбудил шум - звук осторожной поступи за дверью. Часы показывали одиннадцать. Гувернантка узнала шаги, хотя человек и старался идти неслышно. То миссис О"Рейли кралась в свою спальню. Скоро шаги стихли в отдалении. С легким чувством безотчетного стыда мадам Джодска вернулась к своему польскому святому, твердо решив ни в коем случае не смыкать глаз. Потом она снова заснула…

Молодая полячка не могла сказать, что разбудило ее во второй раз. Она испуганно вздрогнула и прислушалась. Ночное безмолвие пугало и настораживало. В доме было тихо, как в могиле. Ни один автомобиль не проезжал мимо особняка. Ни малейший ветерок не тревожил сумрачные сосны вдоль аллеи. Полная тишина царила во внешнем мире. Потом - едва гувернантка успела взглянуть на часы и увидеть на них половину первого - внизу отчетливо послышался резкий щелчок, заставивший вздрогнуть, словно от выстрела, женщину, чьи нервы были напряжены до предела. То закрылась входная дверь. Затем в холле послышались нетвердые шаги. Полковник Мастерс вернулся домой. Он медленно - похоже, неохотно - поднимался по лестнице к условленному месту встречи.

Мадам Джодска вскочила с кресла, бросила взгляд в зеркало, сбивчиво пробормотала несколько слов молитвы и распахнула дверь в темный коридор.

Она напряглась - и телом, и душой. «Теперь он услышит и, возможно, увидит все сам, - пронеслось у нее в голове. - И да поможет ему Бог!»

По пути к двери Моники она вслушивалась в тишину столь напряженно, что, казалось, слышала даже шум собственной крови в ушах. Достигнув условленного места, молодая женщина остановилась. Шаги приближались, и мгновение спустя в коридоре показался силуэт, похожий на смутную тень в рассеянном свете слабой лампы. Полковник приблизился, подошел вплотную к гувернантке. Ей показалось, она произнесла: «Добрый вечер», а он в ответ пробормотал: «Я обещал прийти… дикая нелепица…» - или что-то вроде этого. Они стали рядом в тихом темном коридоре и принялись ждать без дальнейших слов. Они стояли плечом к плечу у двери детской спальни. Женщина слышала, как стучит сердце полковника.

Она чувствовала его дыхание: запах вина, табака и дыма. Полковник переступил с ноги на ногу и бессильно оперся о стену. Внезапно волна необычно сильного чувства захлестнула мадам Джодска - то было отчасти инстинктивное, сродни материнскому, желание защитить этого человека, отчасти физическое влечение к нему. И на какое-то мгновение женщине захотелось обнять и страстно поцеловать его и одновременно защитить от некой грозной опасности, которой он подвергался из-за своего неведения. Преисполненная чувства отвращения, жалости, любви и сознания собственной греховности, мадам Джодска внезапно ощутила странную слабость, но в следующий миг в ее смятенном уме мелькнуло лицо варшавского священника. Холодное дыхание зла витало в воздухе. Это означало присутствие дьявола. Она затряслась всем телом, потеряла равновесие и качнулась в сторону полковника. Еще немного, и она упала бы прямо в его объятия.

Но в это мгновение некий звук нарушил тишину, и мадам Джодска вовремя совладала с собой. Звук раздался из-за двери спальни.

Слушайте! - прошептала гувернантка, положив ладонь на руку полковника. Последний не пошевелился и не произнес ни слова, но продолжал стоять, подавшись всем телом к двери. Из-за нее доносились разные звуки: легкоузнаваемый голос Моники и другой - более резкий и тонкий, который перебивал и отвечал. Два голоса.

Слушайте! - повторила гувернантка едва слышным шепотом.

Теплые пальцы мужчины вцепились в ее руку с такой силой, что ей стало больно.

Сначала разобрать отдельные слова было невозможно: до темного коридора долетали лишь разрозненные странные звуки двух разных голосов: детского и еще одного - странного, слабого, едва ли человеческого, но все же голоса?

Que le bon Dieu… - начала гувернантка и осеклась, увидев, как полковник Мастерс резко нагнулся и сделал то, что до сих пор не приходило ей в голову. Он приник глазом к замочной скважине и не отрывался от нее целую минуту. Чтобы сохранить равновесие, он опустился на одно колено, по-прежнему крепко сжимая руку женщины.

Звуки прекратились, все шорохи за дверью стихли. Мадам Джодска знала: в свете ночника хозяин должен отчетливо видеть подушки на кровати, головку Моники и куклу в ее руках. Он должен был отчетливо видеть все происходящее в спальне, однако ни единым знаком и движением не дал понять, что видит нечто необычное. В течение нескольких секунд гувернантка испытывала странное чувство: ей вдруг представилось, что она просто навоображала бог знает чего и сейчас ведет себя как законченная истеричная идиотка. Эта ужасная мысль мелькнула в ее сознании - еще более убийственная в странной гробовой тишине. Неужели, в конце концов, она просто сумасшедший лунатик? Неужели чувства обманывали ее? Почему полковник ничего не видит и не подает никаких знаков? Почему стих голос в спальне - два голоса? Ни шепотка не доносилось из-за двери.

Внезапно полковник Мастерс выпустил руку гувернантки из своей, тяжело поднялся на ноги и выпрямился. Мадам Джодска напряглась, готовая к сердитой насмешке и презрительным упрекам с его стороны. Тем более удивилась она, когда вместо ожидаемой брани услышала вдруг сдавленный шепот:

Я видел. Видел, как она ходит!

Молодая женщина стояла не в силах пошевелиться.

От резкой смены чувств мадам Джодска на некоторое время лишилась дара речи. Звучавший в этом придушенном шепоте дикий ужас помог ей вернуть утраченное на миг самообладание. Однако первым нашел слова именно полковник Мастерс - он произнес их шепотом, обращаясь больше к самому себе, нежели к стоявшей рядом женщине:

Именно этого я и боялся всегда… Я знал, что однажды это должно произойти… Но не думал, что таким образом… Не думал.

Не уходи! Не покидай меня! Вернись в кроватку… пожалуйста!

Затем, словно в ответ девочке, раздались нечленораздельные звуки. Слоги и слова, произносимые знакомым мадам Джодска скрипучим голосом, слоги и слова, ей незнакомые и непонятные. Звуки эти проникали в ее слух, подобно ледяным остриям. Холодный ужас сковал женщину. И рядом с ней - тоже окаменевший от страха - стоял полковник Мастерс. Мгновение спустя он наклонился к ней, и она ощутила на щеке его дыхание.

Бут лага… - снова и снова тихо повторял он загадочные слова. - Месть… на языке хиндустани!.. - Он испустил долгий мучительный вздох.

Ужасные звуки проникали в самое сердце молодой женщины, подобно каплям яда. Слова эти она слышала и прежде, но не могла понять. Наконец значение их стало ясно. Месть!

Интуиция не обманула мадам Джодска: опасность грозила не Монике, а ее отцу. Ее внезапное неосознанное желание по-матерински защитить полковника тоже нашло свое объяснение. Смертоносная сила, заключенная в кукле, была направлена против него. Вдруг мужчина стремительно отстранил гувернантку и шагнул к двери.

Нет! - вскричала мадам Джодска. - Я пойду. Дайте мне войти! - И она попыталась оттолкнуть хозяина в сторону. Однако рука его уже лежала на ручке двери. В следующее мгновение дверь распахнулась, и он очутился в комнате. Несколько секунд мадам Джодска и полковник Мастерс стояли в дверном проеме; правда, гувернантка оставалась за спиной хозяина и отчаянно пыталась протиснуться вперед, дабы загородить его своим телом.

Она смотрела из-за плеча мужчины глазами, открытыми столь широко, что чрезмерное напряжение зрения могло и подвести ее. Тем не менее оно работало исправно. Мадам Джодска увидела все, что можно было увидеть: а именно ничего. То есть ничего необычного, ничего ненормального, ничего ужасного. И во второй раз мысль о простом и естественном объяснении страшного случая посетила ее сознание. Неужели она довела себя до состояния крайнего ужаса лишь затем, чтобы сейчас увидеть в этой спокойной тихой спальне спящую крепким сном Монику? Тусклый мерцающий свет ночника освещал погруженную в глубокий здоровый сон девочку и постель, на которой не лежало никаких игрушек. На ночном столике рядом с цветочной вазой стоял стакан воды, на подоконнике в пределах досягаемости ребенка лежала книжка с картинками; нижняя фрамуга окна была чуть приподнята, и на подушке розовело спокойное личико Моники с закрытыми глазами. Девочка дышала глубоко и ровно. В ее безмятежном облике не было ни малейшего следа тревоги и волнения, которые всего две минуты назад звучали в умоляющем голоске, - разве что постельное белье находилось в некотором беспорядке. Одеяло собралось толстыми складками в изножье постели, словно Монике стало жарко и она отбросила его прочь во сне. Но и только.

Полковник Мастерс и гувернантка охватили единым взглядом всю эту очаровательную картину. В комнате стояла такая тишина, что они отчетливо слышали дыхание спавшего ребенка. Их внимательные глаза исследовали спальню. Нигде не было никакого движения. Но в тот же миг мадам Джодска вдруг осознала: некое движение здесь все-таки происходит. Легкое слабое шевеление. Она почувствовала это скорее кожей, ибо зрением и слухом не могла уловить ничего. Несомненно, где-то в этой тихой, спокойной комнате происходило какое-то неуловимое движение, в котором таилась угроза.

Уверенная - обоснованно или нет - в собственной безопасности, а также в безопасности мирно спавшего ребенка, мадам Джодска одновременно чувствовала уверенность в том, что опасность грозит полковнику Мастерсу. Она была твердо убеждена в этом.

Стойте на месте, - сказала она почти повелительно. - Вы увидите: она наблюдает за вами. Она где-то здесь. Будьте осторожны!

Гувернантка хотела вцепиться в руку хозяина, но не успела.

Все это дурацкий вздор! - пробормотал полковники решительно шагнул вперед.

Никогда не восхищалась мадам Джодска этим человеком больше, чем сейчас, когда он шел навстречу некой физической и духовной опасности; Никогда прежде и никогда впоследствии не видела женщина зрелища столь ужасного и кошмарного. Жалость и страх повергли ее в пучину острой и безысходной тоски. «Никто не должен присутствовать при том, как человек идет навстречу своей участи, если не имеет возможности помочь несчастному», - мелькнуло в ее сознании. Изменить предначертание звезд человек не в силах.

Взгляд женщины случайно остановился на складках сброшенного одеяла. Оно находилось в тени в изножье кровати и, не пошевелись Моника, осталось бы лежать так до утра. Но Моника пошевелилась. Именно в этот момент она перевернулась на бок и, перед тем как устроиться в новом положении, вытянула ножки, отчего зашевелились и уплотнились складки тяжелого одеяла у спинки кровати. Таким образом миниатюрный ландшафт несколько видоизменился - и стали видны очертания некоего очень маленького существа. До сих пор оно лежало скрытое в нагромождении теней, теперь же появилось из тьмы с пугающей стремительностью, будто приведенное в движение скрытой пружиной. Оно словно выпрыгнуло из своего темного уютного гнездышка. Со сверхъестественной скоростью выскочило из складок одеяла сие существо; стремительность его пугала и приводила в ужас. Оно было чрезвычайно маленьким и чрезвычайно страшным. Маленькая, устрашающего вида голова сидела на плечах прямо; и движениями конечностей, и взглядом злобных сверкающих глаз отвратительное создание подражало человеку. Ужасное, агрессивное зло воплотилось в этой форме, которая в иной ситуации показалась бы просто нелепой.

Это была кукла.

С невероятным проворством побежала она по скользкой поверхности смятого шелкового одеяла, ныряя в расселины, выкарабкиваясь из них и вновь бросаясь вперед с видом предельно сосредоточенным и целеустремленным. Было совершенно ясно, что у нее есть конкретная цель. Стеклянные неподвижные глаза куклы не отрываясь смотрели в одну точку, находившуюся за спиной перепуганной гувернантки, - то есть прямо на стоявшего позади нее хозяина, полковника Мастерса.

Отчаянный жест мадам Джодска, казалось, растаял в воздухе…

Она инстинктивно обернулась к полковнику и положила ему на плечо руку, которую он тут же сбросил.

Пусть эта чертова кукла приблизится! - вскричал мужчина. - И я разберусь с ней! - Он с силой оттолкнул гувернантку в сторону.

Кукла стремительно бежала навстречу человеку. Суставы ее крохотных изуродованных конечностей издавали тонкий скрип - в нем отчетливо слышались странные слова, не раз уже слышанные мадам Джодска и прежде. Слова, прежде ничего не говорившие ей - «бут лага», - но обретшие теперь ужасный смысл: месть.

Слова эти звучали совершенно отчетливо сквозь тонкий скрежет и писк чудовища, которое со сверхъестественной скоростью приближалось к человеку.

Не успел полковник Мастерс сдвинуться с места хотя бы на дюйм, не успел он перейти к каким-нибудь действиям и предпринять даже самую ничтожную попытку защититься от нападения, как страшное существо прыгнуло с кровати прямо на него. Оно не промахнулось. Маленькие зубы детской игрушки вонзились глубоко в горло полковника Мастерса, и восковые челюсти плотно сжались.

Все это произошло в течение считанных секунд - и в считанные секунды закончилось. В памяти мадам Джодска жуткая картина запечатлелась в виде мгновенной черно-белой вспышки. Событие как будто существовало только в настоящем и не имело временной протяженности. Оно пришло и тут же ушло. Сознание молодой женщины было на миг парализовано, словно от ослепительно-яркой вспышки молнии, и перестало различать настоящее и прошлое. Она явилась свидетельницей кошмарных событий, но не осознавала их. Именно эта неспособность осознать происходящее и лишила гувернантку на некоторое время возможности говорить и двигаться.

С другой стороны, полковник Мастерс стоял рядом совершенно спокойно, словно ничего необычного не случилось: невозмутимый, собранный и прекрасно владевший собой человек. В момент атаки он не произнес ни звука и не сделал ни единого жеста - даже чтобы защититься. Слова, которые сейчас слетели с его уст, казались ужасными в своей обыденности:

Наверно, лучше поправить немного одеяло… Как вы полагаете?

Все поползновения к истерике обычно отступают перед голосом здравого смысла. Мадам Джодска задохнулась от изумления, но повиновалась. Машинально она двинулась к кровати, дабы выполнить просьбу полковника, но краем глаза успела заметить, что он стряхнул что-то с шеи - как будто отмахивался от осы, москита или некоего ядовитого насекомого, которое хотело укусить его. Больше она ничего необычного не запомнила, ибо в спокойствии своем полковник не сделал более ни единого движения.

Окончив расправлять дрожавшими руками складки одеяла, гувернантка выпрямилась и с неожиданным испугом увидела, что Моника сидит в кровати с открытыми глазами.

Ах, Джодска… вы здесь! - воскликнуло полусонное дитя невинным голоском. - И папа тоже!

По… поправляю твое одеяло, дорогая, - пролепетала гувернантка, едва понимая, что говорит. - Ты должна спать. Я просто заглянула посмотреть… - И она бессознательно пробормотала еще несколько слов.

И папа с вами! - восторженно повторила девочка, еще не проснувшаяся окончательно и не понимавшая, что происходит. - О! О! - И она порывисто протянула руки к воспитательнице.

Этот обмен репликами - хотя на описание его ушла целая минута - на самом деле занял вместе с сопутствующими действиями не более десяти секунд, ибо, пока гувернантка возилась с одеялом, полковник Мастерс продолжал что-то стряхивать с шеи. Больше мадам Джодска ничего не слышала, кроме судорожного вздоха за спиной, который внезапно пресекся. Но она заметила еще одну вещь, как клялась впоследствии своему варшавскому духовнику. Мадам Джодска клялась всеми святыми, что видела еще кое-что.

В минуты леденящего страха чувства реагируют на происходящее гораздо быстрее и точнее, чем разум; последнему же требуется достаточно долгое время, чтобы оценить поступающие в него сигналы. Оцепеневший мозг не сразу способен осмыслить ситуацию.

Поэтому мадам Джодска лишь через несколько мгновений смогла осознать картину, которая с полной отчетливостью представилась вдруг ее взору. Черная рука просунулась в раскрытое окно у кровати, схватила с пола маленький предмет, отброшенный полковником Мастерсом, и молниеносно исчезла в ночной тьме.

Похоже, никто, кроме гувернантки, этого не заметил. Все произошло со сверхъестественной быстротой.

Через две минуты ты снова уснешь, милая Моника прошептал полковник Мастерс. - Я просто хотел убедится, что с тобой все в порядке… - Голос его был невероятно тихим и слабым.

Похолодев от ужаса, мадам Джодска смотрела и слушала.

Ты хорошо себя чувствуешь, папа? Да? Мне снился страшный сон, но все уже кончилось.

Прекрасно. Как никогда в жизни. Но все же я хочу, чтобы ты поскорее уснула. Давай я погашу этот дурацкий светильник. Уверен, именно он разбудил тебя.

Он задул лампу - вместе с дочкой, которая засмеялась счастливым сонным смехом и скоро затихла. Полковник Мастерс на цыпочках направился к двери, где его ждала мадам Джодска.

Столько шума из ничего, - услышала она все тот же тихий слабый голос.

Потом, когда они закрыли дверь спальни и на мгновение остановились в темном коридоре, полковник сделал вдруг совершенно неожиданную вещь. Он обнял полячку, с силой прижал ее к себе, страстно поцеловал и тут же оттолкнул.

Благослови вас Бог и спасибо, - тихо и сердито проговорил он. - Вы сделали все, что было в ваших силах. Вы отважно сражались. Но я получил то, что заслужил. Долгие годы я ожидал этого. - И полковник начал спускаться по лестнице, направляясь к своей спальне. На полпути он остановился и взглянул снизу вверх на замершую у перил гувернантку. - Скажите доктору, - хрипло прошептал несчастный, - что я принял снотворное… слишком большую дозу. - И полковник Мастерс ушел.

Примерно это и сказала мадам Джодска на следующее утро доктору, по срочному вызову прибывшему к постели, на которой лежал мертвый мужчина с распухшим почерневшим языком. Подобную историю она рассказала и на следствии, и пустая бутылка из-под сильного снотворного подтвердила правдивость ее показаний.

Моника же, слишком маленькая для того, чтобы понимать подлинное горе, далекое от показного и эгоистичного чувства личной утраты, ни разу - как ни странно - не хватилась любимой куклы, которая многие часы утешала ее своим присутствием и была ночью и днем задушевным другом одинокого ребенка. Игрушка, казалось, забыта, напрочь исторгнута из детской памяти, словно ее и не существовало. Когда разговор заходил о кукле, девочка смотрела непонимающим пустым взглядом. В этом отношении с грифельной доски ее памяти многое было стерто начисто. Куклам она предпочитала своих потрепанных плюшевых мишек.

Они такие теплые и мягкие, - говорила Моника о медвежатах. - И они не щекочутся, когда их обнимаешь. И еще, - добавляло невинное дитя, - они не пищат и не стараются выскользнуть из рук.

Вот так в глухих предместьях, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где влажный ветер шепчет в ветвях сумрачных серебристых сосен, где мало что случается и люди восклицают в тоске: «Надо переезжать в город!» - порой приходят в движение сухие кости мертвецов, которые прячутся за стенами респектабельных особняков…

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Евгений Носов
Кукла (сборник)

© Носов Е. И., наследник, 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

Зимородок

У каждого рыболова есть на реке любимый уголок. Здесь он строит себе приваду. Забивает в дно реки у берега полукругом колья, оплетает их лозой, а пустоту внутри засыпает землей. Получается что-то вроде маленького полуострова. Особенно когда рыбак обложит приваду зеленым дерном, а забитые колья пустят молодые побеги.

Тут же, в трех-четырех шагах, на берегу сооружают укрытие от дождя – шалаш или землянку. Иные устраивают себе жилище с нарами, маленьким оконцем, с керосиновым фонариком под потолком. Здесь и проводят рыболовы свой отпуск.

Этим летом я не строил себе привады, а пользовался старой, хорошо обжитой, которую уступил мне товарищ на время отпуска. Ночь мы прорыбачили вместе. А наутро мой друг стал собираться к поезду. Укладывая рюкзак, он давал мне последние наставления:

– Не забывай о прикорме. Не будешь подкармливать рыбу – уйдет она. Потому и привадой называют, что к ней рыбу приваживают. На рассвете подсыпай жмышку. Он у меня в мешочке над нарами. Керосин для фонаря найдешь в погребе за шалашом. Молоко я брал у мельничихи. Вот тебе ключ от лодки. Ну, кажется, все. Ни хвоста, ни чешуи!

Он вскинул на плечи рюкзак, поправил сбитую лямкой кепку и вдруг взял меня за рукав:

– Да, чуть не забыл. Тут по соседству зимородок живет. Гнездо у него в обрыве, вон под тем кустом. Так ты, тово… Не обижай. Пока я рыбачил, привык ко мне. До того осмелел, что на удочки стал садиться. Дружно жили. Да и сам понимаешь: одному тут скучновато. И тебе он верным напарником в рыбалке будет. Мы с ним уже третий сезон знакомство ведем.

Я тепло пожал руку товарищу и пообещал продолжить дружбу с зимородком.

«А каков он, зимородок-то? – подумал я, когда приятель был уже далеко. – Как я его узнаю?» Я когда-то читал про эту птичку, но описания не запомнил, а живой видеть не приходилось. Расспросить же друга, как она выглядит, не догадался.

Но вскоре она сама объявилась. Я сидел у шалаша. Утренний клев окончился. Поплавки недвижно белели среди темно-зеленых лопухов кувшинок. Иногда разыгравшаяся мальва задевала поплавки, они вздрагивали, заставляли меня насторожиться. Но вскоре я понял, в чем дело, и совсем перестал следить за удочками. Наступал знойный полдень – время отдыха и для рыбы, и для рыболовов.

Вдруг над прибрежными зарослями осоки, часто-часто махая крылышками, промелькнула крупная яркая бабочка. В то же мгновение бабочка опустилась на крайнее мое удилище, сложила крылья и оказалась… птичкой. Тонкий кончик удилища закачался под ней, подбрасывая птичку вверх и вниз, заставляя ее то вздрагивать крылышками, то растопыривать хвостик. И точно такая же птичка, отраженная в воде, то летела навстречу, то вновь падала в синеву опрокинутого неба.

Я затаился и стал разглядывать незнакомку. Она была удивительно красива. Оливково-оранжевая грудка, темные, в светлых пестринках крылья и яркая, небесного цвета спинка, настолько яркая, что во время полета она блестела совершенно так же, как переливается на изгибах освещенный солнцем изумрудно-голубой атлас. Неудивительно, что я принял птичку за диковинную бабочку.

Но пышный наряд не шел к ее лицу. В ее облике было что-то скорбное, печальное. Вот удочка перестала качаться. Птичка замерла на ней неподвижным комочком. Она зябко втянула в плечи голову и опустила на зоб длинный клюв. Короткий, едва выступавший из-под крыльев хвост тоже придавал ей какой-то сиротливый облик. Сколько я ни следил за ней, она ни разу не пошевелилась, не издала ни единого звука. И все смотрела и смотрела на струившиеся под ней темные воды реки. Казалось, она уронила что-то на дно и теперь, опечаленная, летает над рекой и разыскивает свою потерю.

И у меня стала складываться сказка про красавицу-царевну. О том, как ее заколдовала злая баба-яга и превратила в птичку-зимородка. Одежда на птичке так и осталась царская: из золотой парчи и голубого атласа. А печальна царевна-птица оттого, что баба-яга забросила в реку серебряный ключик, которым отмыкается кованый сундук. В сундуке на самом дне лежит волшебное слово. Овладев этим словом, царевна-птичка снова станет царевной-девушкой. Вот и летает она над рекой, грустная и скорбная, ищет и никак не может отыскать заветный ключик.

Посидела, посидела моя царевна на удочке, тоненько пискнула, будто всхлипнула, да и полетела вдоль берега, часто махая крылышками.

Очень понравилась мне птичка. Обидеть такую рука не поднимается. Не зря, выходит, предупреждал меня товарищ.

Зимородок прилетал каждый день. Он, видно, и не заметил, что на привале появился новый хозяин. И какое ему было до нас дело? Не трогаем, не пугаем – и на этом спасибо. А я к нему прямо-таки привык. Иной раз почему-то не навестит, и уже скучаешь. На пустынной реке, когда живешь так невылазно, каждому живому существу рад.

Как-то прилетела моя пичужка на приваду, как и прежде, уселась на удочку и стала думать свою думу горькую. Да вдруг как бухнется в воду! Только брызги во все стороны полетели. Я даже вздрогнул от неожиданности. А она тут же взлетела, сверкнув чем-то серебряным в клюве. Будто это и был тот самый ключик, который она так долго искала.

Но оказалось, моя сказка на этом не окончилась. Зимородок прилетал и прилетал и все был так же молчалив и невесел. Изредка он нырял в воду, но вместо заветного ключика попадались мелкие рыбешки. Он уносил их в свою глубокую нору-темницу, вырытую в обрыве.

Приближался конец моего отпуска. По утрам над рекой больше не летали веселые ласточки-береговушки. Они уже покинули родную реку и тронулись в далекий и трудный путь.

Я сидел у шалаша, греясь на солнце после едкого утреннего тумана. Вдруг по моим ногам скользнула чья-то тень. Я вскинул голову и увидел ястреба. Хищник стремительно мчался к реке, прижав к бокам свои сильные крылья. В тот же миг над камышами быстро-быстро замахал крылышками зимородок.

– Ну зачем же ты летишь, дурачишка! – вырвалось у меня. – От такого разбойника на крыльях не спасешься. Прячься скорей в кусты!

Я вложил в рот пальцы и засвистел что было мочи. Но, увлеченный преследованием, ястреб не обратил на меня внимания. Слишком верна была добыча, чтобы отказаться от погони. Ястреб уже вытянул вперед голенастые ноги, распустил веером хвост, чтобы затормозить стремительный разлет и не промахнуться… Злая колдунья послала на мою царевну смерть в облике пернатого разбойника. Вот какой трагический конец у моей сказки.

Я видел, как в воздухе мелькнули в молниеносном ударе когтистые лапы хищника. Но буквально на секунду раньше зимородок голубой стрелой вонзился в воду. На тихой предвечерней воде заходили круговые волны, удивившие одураченного ястреба.

Я собирался домой. Отвел лодку к мельнице для присмотра, уложил в заплечный мешок вещи, смотал удочки. А вместо той, на которой любил сидеть зимородок, воткнул длинную ветку лозы. Под вечер как ни в чем не бывало прилетела моя печальная царевна и доверчиво уселась на хворостину.

– А я вот ухожу домой, – сказал я вслух, завязывая рюкзак. – Поеду в город, на работу. Что ты будешь одна делать? Смотри, ястребу на глаза больше не попадайся. Полетят твои оранжевые и голубые перышки над рекой. И никто про то не узнает.

Зимородок, нахохленный, недвижно сидел на лозинке. На фоне полыхающего заката отчетливо вырисовывалась сиротливая фигурка птички. Казалось, она внимательно слушала мои слова.

– Ну, прощай!..

Я снял кепку, помахал моей царевне и от всей души пожелал отыскать серебряный ключик.

Живое пламя

Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:

– Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать. – Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку и высыпав себе на колени пакетики и узелки с цветочными семенами, разложила их по сортам.

– Ольга Петровна, а что это, – замечаю я, – не сеете вы на клумбах маков?

– Ну, какой из мака цвет! – убежденно ответила она. – Это овощ. Его на грядках вместе с луком и огурцами сеют.

– Что вы! – рассмеялся я. – Еще в какой-то старинной песенке поется:


А лоб у нее, точно мрамор, бел,
А щеки горят, будто маков цвет.

– Цветом он всего два дня бывает, – упорствовала Ольга Петровна. – Для клумбы это никак не подходит, пыхнул – и сразу сгорел. А потом все лето торчит эта самая колотушка, только вид портит.

Но я все-таки сыпанул тайком щепотку мака на самую середину клумбы. Через несколько дней она зазеленела.

– Ты маков посеял? – подступилась ко мне тетя Оля. – Ах озорник ты этакий! Так уж и быть, тройку оставила, тебя пожалела. Остальные все выполола.

Неожиданно я уехал по делам и вернулся только через две недели. После жаркой, утомительной дороги было приятно войти в тихий старенький домик тети Оли. От свежевымытого пола тянуло прохладой. Разросшийся под окном жасминовый куст ронял на письменный стол кружевную тень.

– Квасу налить? – предложила она, сочувственно оглядев меня, потного и усталого. – Алеша очень любил квас. Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал.

Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила:

– Не мешает?

– Что вы!

– Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье…

Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала:

– А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили.

Я вышел посмотреть на цветы. Клумба стала неузнаваемой. По самому краю расстилался коврик, который своим густым покровом с разбросанными по нему цветами очень напоминал настоящий ковер. Потом клумбу опоясывала лента маттиол – скромных ночных цветков, привлекающих к себе не яркостью, а нежно-горьковатым ароматом, похожим на запах ванили. Пестрели куртинки желто-фиолетовых анютиных глазок, раскачивались на тонких ножках пурпурно-бархатные шляпки парижских красавиц. Было много и других знакомых и незнакомых цветов. А в центре клумбы, над всей этой цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона. Распустились они на другой день.

Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.

– Ну, иди, смотри, зацвели.

Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал, а солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что стоит только прикоснуться – сразу опалят!

Маки слепили своей озорной, обжигающей яркостью, и рядом с ними померкли, потускнели все эти парижские красавицы, львиные зевы и прочая цветочная аристократия.

Два дня буйно пламенели маки. И на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто. Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.

– Вот и все, – сказал я громко, с чувством еще неостывшего восхищения.

– Да, сгорел… – вздохнула, словно по живому существу, тетя Оля. – А я как-то раньше без внимания к маку-то этому. Короткая у него жизнь. Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает…

Тетя Оля, как-то сгорбившись, вдруг заторопилась в дом.

Мне уже рассказывали о ее сыне. Алексей погиб, спикировав на своем крошечном «ястребке» на спину тяжелого фашистского бомбардировщика.

Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой костер маков. Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подымались все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню.

Забытая страничка

Лето умчалось как-то внезапно, будто спугнутая птица. Ночью тревожно зашумел сад, заскрипела под окном старая дуплистая черемуха.

Косой шквальный дождь хлестал в стекла, глухо барабанил по крыше, и булькала и захлебывалась водосточная труба. Рассвет нехотя просочился сквозь серое, без единой кровинки небо. Черемуха почти совсем облетела за ночь и густо насорила листьями на веранде.

Тетя Оля срезала в саду последние георгины. Перебирая мокрые, дышащие влажной свежестью цветы, она сказала:

– Вот и осень.

И странно было видеть эти цветы в полумраке комнаты с заплаканными окнами.

Я надеялся, что внезапно подкравшееся ненастье долго не задержится. Холодам, по сути дела, рановато. Ведь впереди еще бабье лето – одна-две недели тихих солнечных дней с серебром летящей паутины, с ароматом поздних антоновок и предпоследними грибами.

Но погода все не налаживалась. Дожди сменились ветрами. И ползли и накатывались бесконечные вереницы туч. Сад медленно увядал, осыпался, так и не запылав яркими осенними красками.

За ненастьем как-то незаметно истаял день. Уже в четвертом часу тетя Оля зажигала лампу. Кутаясь в козий платок, она вносила самовар, и мы от нечего делать принимались за долгое чаепитие. Потом она шинковала для засолки капусту, а я садился за работу или, если попадалось что интересное, читал вслух.

– А грибков-то нынче не запасли, – сказала тетя Оля. – Поди, теперь уж и совсем отошли. Разве только опята…

И верно, шла последняя неделя октября, все такая же сумрачная и нерадостная. Где-то стороной прошло золотое бабье лето. Уж не было никакой надежды на теплые деньки. Того и жди, завьюжит. Какие уж теперь грибы!

А на другой день я проснулся от ощущения какого-то праздника в самом себе. Я открыл глаза и ахнул от изумления. Маленькая, до того сумрачная комнатка была полна радостного света. На подоконнике, пронизанная солнечными лучами, молодо и свежо зеленела герань.

Я выглянул в окно. Крыша на сарае серебрилась изморозью. Белый искрящийся налет быстро подтаивал, и с карниза падала веселая, бойкая капель. Сквозь тонкую сетку голых ветвей черемухи безмятежно голубело начисто вымытое небо.

Мне не терпелось поскорее выбраться из дому. Я попросил у тети Оли небольшой грибной кузовок, перекинул через плечо двустволку и зашагал в лес.

Последний раз я был в лесу, когда он стоял еще совсем зеленый, полный беспечного птичьего гомона. А сейчас он весь как-то притих и посуровел. Ветры обнажили деревья, далеко вокруг развеяли листву, и стоит лес странно пустой и прозрачный.

Только дуб, что одиноко высился на самом краю леса, не сбросил своей листвы. Она лишь побурела, закучерявилась, опаленная дыханием осени. Дуб стоял, как былинный ратник, суровый и могучий. В него когда-то ударила молния, осушила вершину, и теперь над его тяжелой, выкованной из бронзы кроной торчал обломанный сук, словно грозное оружие, поднятое для новой схватки.

Я углубился в лес, вырезал палку с вилочкой на конце и принялся разыскивать грибные места.

Найти грибы в пестрой мозаике из опавших листьев – дело нелегкое. Да и есть ли они в такую позднюю пору? Я долго бродил по гулкому, опустевшему лесу, ворошил под кустами рогатинкой, радостно протягивал руку к показавшейся красноватой грибной шапочке, но она тотчас таинственно исчезала, а вместо нее лишь краснели осиновые листья. На дне моего кузовка перекатывались всего три-четыре поздние сыроежки с темно-лиловыми широкополыми шляпками.

Только к полудню я набрел на старую порубку, заросшую травами и древесной порослью, среди которой то здесь, то там чернели пни. На одном из них я обнаружил веселую семейку рыжих тонконогих опят. Они толпились между двух узловатых корневищ, совсем как озорные ребятишки, выбежавшие погреться на завалинке. Я осторожно срезал их все сразу, не разъединяя, и положил в кузовок. Потом нашел еще такой же счастливый пень, еще, и вскоре пожалел, что не взял с собой корзины попросторней. Ну что ж, и это неплохой подарок для моей доброй старушки. То-то будет рада!

Я присел на пень, снял кепку, подставив голову теплу и свету, и набил свою трубочку. Экий выдался славный денек! Теплынь, тишина. И не подумаешь, что по этому голубому небу с высоко плывущими перьями прозрачных облачков только вчера ползли косматые серые тучи. Совсем как летом.

Вон с березового пня слетела бабочка, темно-вишневая, со светлой каемкой на крыльях. Это траурница. Она выползла из своего укрытия на солнце и грелась на теплом срезе дерева. А теперь, отогревшись, неловко, скачущим полетом запорхала над поляной. И совсем не удивительно было слышать, как где-то в траве стал настраивать свою скрипочку кузнечик.

Вот ведь как бывает в природе: уж и октябрь на исходе – глухая пора дождей, – и совсем где-то рядом затаилась зима, – и вдруг на границе нескончаемых осенних дождей и зимней вьюги затерялся такой светлый, праздничный денек! Будто лето, поспешно улетая, случайно обронило одну из своих светлых страничек. И вся эта поляна, окаймленная молчаливым, обнаженным лесом, выглядит совсем по-летнему. Здесь столько еще зелени! И даже есть цветы. Я нагнулся и выпутал из травы жестковатую кисточку душицы, усыпанную нежно-лиловыми венчиками.

А потом, возвращаясь домой, я собрал еще несколько разных цветков и связал из них маленький букетик. Здесь были и ярко-синие звездочки дикого цикория, и белые крестики ярутки, и даже нежная веточка полевой фиалки – драгоценности, оброненные улетевшим летом.

Шуруп

Через апрельские поля и перелески, тронутые первой вешней зеленью, напрямик к горизонту уходили опорные мачты высоковольтки.

Рядом, постепенно забирая вправо, проселочной дорогой шагал Шуруп – конопатый, курносый парнишка, каких пачками выпускают ремесленные училища и всевозможные школы ФЗО. Зимний форменный бушлат нараспашку, в руке старенькая шапка-ушанка, подбитая загадочным сизо-голубым зверем. На ногах Шурупа обыкновенные рабочие ботинки с железными заклепками по бокам. В таких чечетку выколачивать, конечно, трудновато, но топать по ненакатанному проселку даже очень ловко, особенно если хорошенько расшагаться.

Шуруп нес шапку-ушанку за одно ухо, как носят мальчишки подстреленную ворону, и шлепал ею по штанине при каждом шаге. Белобрысый чуб его уже давно обсох на ветерке и теперь топорщился на голове без всякого порядка.

Денек с самого утра солнечный, веселый. Час от часу наливаются зеленью еще вчера бурые луговины и обочины, дрожит светлый парок над черной, распаханной землей, а по всему небу – то где-то под белыми мазками облаков, то совсем близко, над самым ухом, – звенят, заливаются жаворонки, а глянешь вверх – тут же зажмуришься от безудержного потока лучей и не увидишь никакого жаворонка, будто это не они поют, а сам небосвод звенит от весеннего тепла и света.

Идет Шуруп, помахивает шапкой, поддает ботинком все, что можно нафутболить, – сухой ком земли или старую консервную банку, останавливается на мостках через речушки, смотрит, как малявки гоняются за плевком, хорошее настроение у Шурупа!

За неделю до майских праздников их бригада высоковольтников закончила тянуть линию на своем участке, и Фролов, начальник участка, отпустил Шурупа домой на целых пять суток. «Вот тебе, – говорит, – два дня майских, один выходной и два дня от меня лично. За то, что в дело вникаешь».

Правда, Шуруп числится в бригаде даже и не монтажником, а всего только стажером. Но это по приказу, а если так, то никакой разницы нет. Дождь или там завируха какая, разрядов не признает – чихвостит всех без разбору. Да и спал в одном вагончике, и ели из одного котла. Какой может быть разговор? А если показать руки, так у Шурупа они что ни на есть рабочие: не с водянками, какие бывают у школьников от первой грядки, а с настоящими мозолями, обтянутыми желтой, зароговевшей кожей, такой твердой, что даже ногтем не уколупнешь. Сожмет Шуруп пальцы, и сразу внутри кулака чувствуется эта мозолистая жесткость, от которой рука тяжела, будто железная, и молоток в ней сидит как влитой.

«А все-таки здорово получилось! – думал Шуруп, хозяйственно посматривая на высоковольтку. – Даже красиво!»

Всю дорогу Шуруп ощущал, как в грудь ему упирался бумажный комок – пачка свернутых пополам трешек, вложенная в боковой карман бушлата. Это его первая получка за полтора месяца работы на линии. Шуруп вгорячах даже и не посчитал, сколько там. Удержали подоходный, какие-то там холостяцкие, за харчи вычли (продукты привозят прямо на линию), пятерку одолжил лебедчику Ваньке Шелябову, и все равно осталась целая куча. По молодости Шуруп еще не умел вести хозяйственный счет деньгам, и потому ему неважно, сколько лежало этих самых трешек в кармане. Куда было важнее сознавать, что они наконец есть и что он заработал их собственными руками.

«Надо купить матери подарок к празднику, – размышлял Шуруп. – Приеду в город – сразу домой не пойду, а сперва похожу по магазинам. Чтоб домой прямо с подарком. Только что купить? Конфет коробку? Каких-нибудь подороже. Чтоб лентой были перевязаны. Да разве она съест сама? Возьмет штучку-две, а остальные отдаст Витьке. А тому только подавай: в один раз все съест, как картошку, а коробку ножницами изрежет. Может быть, сумочку? Та, черная, совсем износилась, уже два раза чинили замок. Или платье?.. Красивое, c цветами. Вот будет рада!» Шурупу было приятно мысленно одевать мать во все новое: он представил, как мать, волнуясь, розовея лицом, будет примерять подарки перед зеркалом, и от этих мысленных картин проникался к самому себе чувством честно заслуженного уважения. «Носи, мать, на здоровье, – скажет он. – Заработаю еще – лучше куплю».

На вокзал Шуруп пришел задолго до поезда. Старая Засека оказалась пустяковой, неказистой станцией: несколько товарных вагонов в тупике, два или три приземистых склада с крышами, заляпанными смолой, какие-то бревна под откосом. Но поезд здесь почему-то останавливался. Стоял недолго, не более двух минут, казалось, только за тем, чтобы перед крутым изволоком дать паровозу глотнуть свежего воздуха в его прокуренные легкие.

Шуруп купил билет, прочитал расписание и всякие плакаты, с интересом потолкался в буфете, приценяясь к разной еде, разложенной на тарелках. Выбрал бутерброд с темными, сухими пятаками колбасы, прогнутыми, как медные биты, потом, подумав, попросил нацедить кружку пива, – все-таки с получки!

Сразу за Старой Засекой – жидкий дубовый лесок. До поезда было минут сорок. Посидев на солнышке на перроне, Шуруп побрел к лесу. Рощица стояла высокая и светлая, в крепком настое талой земли и ясной солнечной тишины. Звонко, ошалев от тепла и света, от сини неба и собственного бытия, цвикала синица-кузя. Шуруп походил по кучерявым дубовым листьям, хитрым свистом через оттопыренную губу подразнил кузю, ножом ковырнул у комля молодую березку и, прислонившись к стволу, терпеливо дожидался набегавшую капельку в подрезе, чтобы слизнуть ее языком. Потом глянул себе под ноги и радостно удивился: вся поляна была усыпана подснежниками – голубые блестки на буром ковре прошлогодних листьев.

Ползая на коленях, Шуруп вдруг услышал паровозный гудок: пассажирский поезд подходил к Старой Засеке. Уже на бегу к вокзалу Шуруп сообразил, что не успеет, и, круто повернув, побежал к выходной стрелке. Едва он скатился по откосу глубокой выемки, как мимо поплыли длинные зеленые вагоны.

Шуруп побежал вдоль состава. Тяжелые рабочие башмаки грузно увязали в ракушечнике. Правой рукой он успел ухватиться за поручень последнего, двенадцатого, вагона, из открытой двери которого ему что-то кричала проводница. Он изо всех сил побежал рядом с подножкой, не зная, что ему делать с подснежниками, которые мешали ему вцепиться в вагон обеими руками. Проводница больно колотила по руке свернутыми флажками, но Шуруп не выпустил поручня. Он бросил букетик в дверь, подпрыгнул и, согнувшись баранкой, повис на подножке. Рука проводницы вцепилась в воротник Шурупова бушлата, и он на четвереньках влетел в тамбур.

– Куда тебя, окаянного, несет? – Проводница в сердцах дала Шурупу подзатыльник.

Шуруп стал на ноги. Испарина мелкими бусинками осыпала редкий пушок на его верхней губе. Он снял шапку и вытер ею лицо. Из шапки шибануло распаренными волосами.

– Аж сердце захолонуло… – перевела дух проводница, толстая пожилая тетка, с трудом обтянутая черным казенным платьем. – Погляди: где тебя носило?

Шуруп посмотрел на ботинки. Они были облеплены вязкой лесной грязью.

– Весна! – улыбнулся Шуруп, уловив незлобивые нотки в ворчании проводницы.

– То-то – весна… С такими ногами в вагон не пущу.

– Я и тут постою.

– Погоди, веник вынесу.

Проводница ушла, и Шуруп, присев на корточки, принялся собирать цветы. Непослушными пальцами, все еще дрожавшими от гулких толчков сердца, он брал с пола нежные зеленоватые стебли с голубыми колокольцами и складывал в шапку.

Из двери высунулась проводница, бросила Шурупу веник.

– Руку больно нахлестала флажками?

Кисть правой руки тупо ныла, но Шуруп не сознался.

– Надо было ногой, каблуком. Сразу бы отцепился. С вами, сорваньем, иначе и нельзя. Долго ли до греха! А ну, покажи цветы-то. Я уж и забыла, какие они, подснежники.

Она запустила пухлую красную руку в Шурупову ушанку и бережно, будто новорожденного цыпленка-пуховичка, выгребла и положила на ладонь горстку подснежников.

– Ишь ты какие! Голубоглазые… Лесом пахнут! – по-девичьи обрадовалась старая проводница. – Что ж ты их в шапку-то складываешь? Пойдем, стаканчик дам.

Шуруп прошел в вагон, выбрал себе место за свободным столиком в проходе, поставил стакан с подснежниками, огляделся. После свежего лесного воздуха в вагоне было жарко, как в бане. Сквозь двойные, плохо протертые стекла в упор било неистовое апрельское солнце. Недвижно-пыльный столб света пролег через купе, резко высвечивая многослойную корявую охру полок. В этой духоте, будто шмель, запутавшийся в паутине, зудел репродуктор поездного радио.

Шуруп снял бушлат, запихнул шапку в рукав и пристроил одежку на крючке под верхней боковой полкой, на которой, свернувшись калачиком, спал какой-то паренек в черной спецовке, наверное, тоже из ихнего брата фэзэушников. За столиком у противоположного окна под тяжелый, засосный храп, долетавший с верхней полки, закусывали две женщины – старая и помоложе. Спавший мужчина лежал навзничь, натянув на голову обшитый сукном овчинный полушубок, из-под которого, свисая над проходом, торчали две босые мясистые ступни.

Старушка, сидевшая с правой стороны столика, нарезала на промасленной газете селедку, клала кусочки в рот и, погоняв языком по пустому беззубому рту, с бульканьем проглатывала, по-куриному вытягивая худую, жилистую шею. Несмотря на духоту, она сидела в теплом старомодном полусаке и только шаль сдвинула на плечи, оставив на голове белый ситцевый платочек, завязанный под остро выступавшим подбородком.

По другую сторону столика за стаканом чая, лениво дымящимся на солнце, сидела женщина в черном платке, низко и туго обтягивавшем широкий лоб. В черной раме платка четко желтело крупное неподвижное лицо, густо испещренное рябинами, которые не давали появляться ни складкам, ни морщинам, и оттого лицо казалось каменно-мертвым, будто высечено из пористого, выветренного песчаника.

Как только Шуруп устроился, старушка, поедавшая селедку, попросила его забросить на самую верхнюю полку холщовый мешок, который лежал у ее ног под столиком.

– Мне-то он, родненький, не помеха, а кому может и помешать. Непорядок, скажут.

– Чеснок, что ли? – потянул носом Шуруп, закатывая не по старухе тяжелый мешок на полку.

– Чесночек, родненький, чесночек. Кормилец наш. Кабы не чесночек – хоть по миру ступай. У нас-то он промеж других овощей не виден. А есть такие местности, где он слаще меду-сахару. Привезу – спасибо скажут.

– Уж это на кого наскочишь! – неожиданно грубым, мужским голосом проговорила ряболицая.

– И то бывает, мать Маланья, – закивала старушка. – Иной берет – нахваливает, а иной и не берет и волком смотрит. Да еще и приструнит. А того не сообразит, что я ему добро делаю. От всякого недуга чеснок – первое снадобье. Мне-то, старой, благо ли в такую даль тащиться, кабы б не об ихней же пользе радела? Иной раз так расхвораюсь, так расхвораюсь в дороге-то, что, того и гляди, богу душу на чужой стороне отдам. Ан еду! Цветики-то небось барышне своей везешь? – спросила старушка.

– Матери, – сказал Шуруп.

– Матери? – умилилась старушка. – Ах, ласковый, ах, сердечный! Помнишь, стало быть, мать, почитаешь. Да ты бы, касатик, к этим-то цветам еще и вербочки нарезал. Сегодня Вербное воскресенье.

– У нас через два дня свой праздник, – сказал Шуруп.

– Так ведь то, касатик, выдуманный. А это настоящий. Испокон веков празднуется.

– Как это выдуманный? – Шуруп снисходительно посмотрел на старушку. – К Первому мая люди план свой перевыполняют, премии им дают, гуляют целых два дня. Как это выдуманный? Ты, бабуся, что-то загнула. Это ваш выдуманный…

– Да ты не серчай, касатик. Вам, молодым, абы погулять. Вот ты безо всякого разбору и празднуешь. Где пошумнее, туда и идешь. А что за тем праздником? Одна суета. Никакого очищения души. А Вербное воскресенье – великий праздник. Иисусу Христу нашему дорогу вербой выстилали. Вот я к тому и говорю: срезал бы вербочку и свез матери во славу-то Божию.

– Тоже выдумала! – пробасила ряболицая. – Нынче вербу разве что на метлы режут. Забыли о Боге люди. Все забыли.

– На метлу, мать Маланья! – согласно закивала старушка. – Ох и на метлу! Да и то сказать: метлу собрать не из чего. Сколько раньше вербы-то было! Бывало, подходит праздник – каждый идет ломать. И малый и старый. Столько люду в Расее, и каждому надобно. А она, верба-то, не токмо не переводится, а еще пуще растет. Потому – на святое дело потребляется. Выйдешь на выгон об эту пору, а она кипенью кипит – пуховитая, медвяная. А ноне, гляжу я, нет вербы, вся пересохла.

– Потому и пересохла, – резонила ряболицая, прихлебывая из стакана жесткими, неподвижными губами, – потому, говорю, и пересохла, что земля грехом пропитана.

– Не может быть, стало быть, божья лоза в такой земле произрастать, – согласилась старушка.

– Вот дают! – усмехнулся Шуруп.

Все эти разговоры были для него очевидной нелепостью.

– Да этой вашей лозы хоть пруд пруди! – сказал он запальчиво. – Мы в Старой Засеке линию тянули, так пришлось бульдозером выкорчевывать: ступить некуда.

Но это возражение Шурупа не было принято всерьез, и он, махнув рукой, стал смотреть в окошко.

– А насчет земли это ты, мать Маланья, правду говоришь, – сказала старушка. – Возьми чеснок: никудышный пошел. Мелкий да уродливый какой-то. Прошлым летом копаю, а у одной головки кукишем зубья-то! Прямо кукиш вылитый! Не иначе как с землей неладное что-то делается.

1878 г. Краковское предместье Варшавы. Галантерейным магазином «Я. Минцель и сын» руководит приказчик Игнаций Жецкий - одинокий, ворчливый, кристально честный старик, сорок лет проработавший в фирме; он ярый бонапартист, в 1848-1849 гг. сражался за свободу Венгрии и до сих пор верен героическим идеалам своей юности; и еще он обожает друга своего и хозяина Станислава Вокульского, которого знал еще мальчишкой. Вокульский служил половым в трактире, а по ночам сидел над книгами; все потешались над ним, но он все же поступил в университет, однако за участие в национально-освободительной борьбе был сослан под Иркутск, вновь занялся там физикой, вернулся почти сложившимся ученым, но в Варшаве никто не брал его на работу, и, чтобы не умереть с голоду, он женился на страстно влюбленной в него Малгожате Минцель, немолодой, но привлекательной вдове хозяина магазина. Не желая, чтобы его обвиняли в том, что он даром ест женин хлеб, Вокульский с головой уходит в торговлю - и магазин утраивает свой оборот. Бывшие друзья презирают Вокульского за то, что он богатеет, забыв о героических идеалах своей молодости. Но через четыре года Малгожата умирает, и сорокапятилетний Вокульский, забросив магазин, вновь садится за книги. Он стал бы вскоре большим ученым - но, увидев однажды в театре двадцатипятилетнюю красавицу-аристократку Изабеллу Ленцкую, влюбляется до безумия и отправляется на русско-турецкую войну, где с помощью русского купца Сузина, с которым подружился еще в Иркутске, сколачивает огромное состояние, чтобы швырнуть его к ногам Изабеллы.

Изабелла же - высокая, стройная девушка с пепельными волосами и изумительно прекрасными глазами - искренне считает себя сошедшей на землю богиней. Проведя всю жизнь в искусственном мире роскошных великосветских салонов, обитатели которых глубоко презирают всех, кто не является аристократом по рождению, Изабелла с состраданием и опаской смотрит на людей из другого, «низшего» мира. Но отец её, тучный седоусый барин Томаш Ленцкий, окончательно промотавшись, вынужден оставить европейские дворы, осесть с дочерью в Варшаве и рассуждает теперь о своей близости к народу. Знатные друзья отворачиваются от разорившихся Ленцких, и к бесприданнице Изабелле сватаются одни богатые старики. Впрочем, она никогда в жизни никого не любила… Девушка тоскует по великосветской жизни, но начинает презирать обитателей гостиных: как могли эти люди отвернуться от нее, такой прекрасной и утонченной, из-за каких-то денег!

Вокульский собирается создать Общество по торговле с Востоком. Стремясь приблизиться к Изабелле, он зовет Ленцкого в компаньоны: таким образом старик быстро разбогатеет. Тот, презирая «торгаша» Вокульского, готов без зазрения совести использовать его. А Вокульский тайно скупает векселя пана Томаша и очаровывает его сестру-графиню, тетку Изабеллы, щедрыми пожертвованиями на бедных (графиня вдохновенно занимается благотворительностью). Но Изабелла презирает и боится этого огромного сильного человека с красными, отмороженными в Сибири руками.

А Вокульский думает о польской аристократии - застывшей касте, которая «собственной омертвелостью сковывает всякое движение, идущее снизу». Он и Изабелла - существа разной породы. И все же он не может отказаться от любимой! Душа его, истерзанная болью, вдруг распахивается - и он видит страдания тысяч бедняков. Но как помочь им всем?!

Графиня приглашает Вокульского к себе. В её особняке тот робеет и теряется, а знатные бездельники с презрением смотрят на торгаша. Но вскоре к Вокульскому подсаживается князь. Как истинный небожитель, он благожелательно взирает на простых людей, скорбит о судьбе несчастной родины - но не сделал за всю свою жизнь ничего полезного. Сейчас князь, совершенно не разбираясь в коммерции, хочет войти вместе с другими аристократами в Общество по торговле с Россией. Они будут получать прибыль - и никто не скажет, что знать сидит сложа руки. Видя, как любезен князь с Вокульским, гости графини решают: в этом купце что-то есть! Теперь они смотрят на него с опасливым восхищением, как на прекрасного дикого зверя.

Вокульский же думает только об Изабелле. Стремясь войти в её круг, он снимает роскошную квартиру, покупает экипаж и лошадей, сторонится купцов, которые простить ему этого не могут. Одновременно он помогает нескольким беднякам встать на ноги, а вскоре открывает новый роскошный магазин. Все фабриканты и купцы кричат, что Вокульский не патриот. Продавая дешевые русские товары, он гробит отечественную промышленность! Но сам он считает, что снабжать покупателей недорогими добротными вещами и разрушить тем монополию алчных фабрикантов (кстати, в основном - немцев) - дело вполне патриотичное.

«В Вокульском сочетаются два человека: романтик эпохи 1850-х годов и позитивист 1870-х. Такие, как он, либо все подчиняют себе, либо, натолкнувшись на непреодолимое препятствие, разбивают себе башку», - говорит мудрый доктор Шуман.

Вокульский рвет векселя Ленцких, надеясь, что любимая когда-нибудь оценит его благородство. Чтобы помочь Изабелле, он тайно покупает за девяносто тысяч принадлежащий её семье безобразный и запущенный доходный дом, цена которому - тысяч шестьдесят. Адвокат-посредник возмущен этой глупостью: бесприданница-Изабелла может выйти за купца Вокульского, но Изабелла с деньгами - никогда! Однако Вокульский стоит на своем: не может он, охотясь за Изабеллой, загонять её в угол!

Вскоре Вокульский вызывает на дуэль барона Кшешовского, оскорбившего Изабеллу. Осчастливленный её ласковой улыбкой, Вокульский твердо решает бросить труп негодяя к ногам красавицы. Впрочем, дело кончается лишь выбитым зубом барона… Видя безумства Вокульского, все вокруг подозревают, что он затеял какую-то грандиозную спекуляцию. Вокульский негодует: с детства жил он, как птица в клетке, а сейчас, когда наконец расправил крылья, все гогочут на него, как домашние гуси на взмывающего ввысь дикого собрата…

А Изабелла, увидев, как вокруг Вокульского вьются аристократы, замечает наконец, какой он незаурядный человек. Его любовь льстит ей. Он мог бы даже стать её мужем… С людьми случаются самые страшные несчастья… Но, возлюбленным - никогда! Накануне дуэли Изабелла заливается слезами, жалея своего верного раба, но понимая, что Всевышний не может оставить в живых человека, оскорбившего панну Ленцкую своей помощью. Впрочем, скоро красавица уже грезит о том, как этот миллионер, любящий её идеальной любовью, найдет ей достойного мужа, а потом, через много лет, застрелится на её могиле… И, встретившись с Вокульским, Изабелла смотрит на него с такой нежностью, что тот, потеряв голову от счастья, умоляет любимую позволить ему быть её рабом. «Избегай самок другой породы - звучит у него в ушах голос мудрого доктора Шумана. Ведь Вокульский и впрямь не может запретить Изабелле полюбить того, кто ей под стать, - уважение к свободе личности в Вокульском так велико, что перед ним смиряется даже его безумие.

В Польшу возвращается из-за границы веселый, стройный, смуглый, чуть плешивый повеса и бездельник Казек Старский. Тетка Изабеллы считает, что это прекрасная партия для девушки. Зря Изабелла отказала ему пару лет назад. Он, конечно, промотал свое состояние и весь в долгах… Но ему кое-что оставит крестная…

Вскоре Старский, заметно коверкающий польскую речь, является к Изабелле - и та принимает его нагловатые ухаживания. Увидев это, оскорбленный и потрясенный Вокульский холодно прощается и уезжает в Париж. «Скажите на милость - купец, а так обидчив!» - удивляется Ленцкий, уже успевший выпросить у Вокульского немало денег «в счет будущих прибылей».

Проводив Вокульского, старик Шуман поносит современную цивилизацию, воздвигающую столько барьеров между мужчиной и женщиной. А Жецкий, переживая за Вокульского, начинает подозревать, что тот - жертва общественной несправедливости. Всю жизнь мучительно карабкался он вверх - и сколько полезного совершил бы, если бы ему не мешали!

В Париже «дорогого Станислава Петровича» радостно встречает русобородый великан Сузин. Вокульский помогает ему заключить несколько очень выгодных сделок, от которых и сам получает немалый процент, и бродит по Парижу, раздумывая о своей жизни. Всегда стремился он к недостижимому… К Вокульскому приходит профессор Гейст, который ищет денег на свои исследования. Его считают безумцем, он же утверждает, что вот-вот получит металл легче воздуха и изменит весь мир. Вокульский радуется: вот дело, которому стоит посвятить жизнь! Так что же выбрать: труд и славу - или любовь, сжигающую дотла? Тут приходит письмо от покровительствующей Вокульскому старой аристократки Заславской, которая любила когда-то его дядю. Сейчас добрейшая старушка сообщает, что Изабелла, услышав имя Вокульского, покраснела… И Вокульский мчится в Польшу, в имение Заславской. Здесь Вокульский встречает молодого симпатичного изобретателя Охоцкого, которым искренне восхищается. Сердце этого юноши отдано науке, женщин же он считает лишь помехой в работе. Еще в Заславеке гостят молодая вдова, красавица Вонсовская, скуки ради меняющая поклонников, как перчатки, и крестник хозяйки Старский, который волочится за всеми женщинами подряд. Дела его плохи: крестная раздумала завещать ему усадьбу, богачка Вонсовская не желает выходить за него замуж, а он совсем промотался и, раздумав жениться на Изабелле, ищет состоятельную супругу.

Вонсовской нравится Вокульский, но обольстить его ей не удается, и она сердито заявляет, что все мужчины подлецы: сначала заставляют чистых девушек стать холодными кокетками, а потом презирают их за это…

Заславская, зная о чувствах Вокульского, приглашает в Заславек Изабеллу. Ту покинул даже один из престарелых женихов, влюбившийся в юную родственницу Заславской. Изабелла потрясена: значит, её можно бросить ради другой женщины?! Почва уходит у красавицы из-под ног, и Изабелла начинает подумывать о браке с Вокульским. Он же умоляет признать за ним человеческие права и судить о нем по поступкам, а не по титулам. Сила и труд - вот единственные привилегии в этом мире. У развалин Заславского замка Вокульский падает перед Изабеллой на колени, и она не отвергает его. Счастливый Вокульский готов умереть, благословляя любимую.

Стараниями Жецкого Вокульский, вернувшись в Варшаву, начинает захаживать к доброй и прелестной Элене Ставской; ту бросил муж, и теперь она дает уроки, содержа старушку мать и маленькую очаровательную дочку. Измученный любовью к Изабелле, Вокульский обретает в обществе Элены целительный покой. Она же давно отдала Вокульскому свое сердце. Ну почему он влюбился в Изабеллу, а не в Элену, сокрушается старик Жецкий, сам боготворящий «ангела доброты» Ставскую. А Вокульский, чтобы не отпугнуть Изабеллу, продает свой магазин. Жецкий в отчаянии. Изабелла же, вдоволь заставив Вокульского поревновать, восхищается его слепотой и кротостью - и соглашается выйти за него замуж. Его любовь превращается в экстаз. Не в силах ни на день расстаться с Изабеллой, Вокульский не едет даже на похороны Заславской.

Зато вскоре Ленцкие и Вокульский отправляются в Краков, прихватив с собой Старского. Считая, что Вокульский не знает английского, Изабелла и Старский болтают на этом языке, с презрением отзываясь о Вокульском. Старский нагло ухаживает за Изабеллой, утверждая, что его цинизм женщинам нравится куда больше, чем преклонение таких мужчин, как Вокульский. Потрясенный Вокульский на первой же станции выскакивает из вагона и бросается под поезд. Но стрелочник - один из облагодетельствованных Вокульским бедняков - спасает его. В ту минуту, когда, казалось, все предали Вокульского, с ним остались земля, простой человек и Бог.

Вернувшись в Варшаву, Вокульский впадает в глубокую апатию и совершенно отходит от дел. «Надорвался от жадности», - говорят купцы. Жецкий умоляет его жениться на пани Ставской, но разве Вокульский, став духовной развалиной, способен дать ей счастье? Вскоре он понимает, что глупо сердиться на Изабеллу и Старского: они - естественное порождение своей среды. Жизнь же Вокульского теперь бесцельна и пуста. Он все еще любит Изабеллу - но не вернется к ней! Оскорбленное человеческое достоинство - это не шутка!

Вскоре Вокульский уезжает - неведомо куда и, возможно, навсегда. Старику Жецкому не хочется больше жить: мир становится все хуже и подлее… Пани Ставская выходит замуж за смазливого и ловкого коммерсанта, бывшего приказчика Вокульского. А Изабелла завела нового поклонника, чтобы ездить с ним к Заславскому замку и тосковать там по Вокульскому. Но поклоннику это быстро надоело, и он её бросил, а старый богатый жених разорвал помолвку и отбыл в Литву. Изабелла закатила истерику, а пан Ленцкий от огорчения умер. «И ведь она - неплохой человек, просто ей совершенно нечего делать, вот флирт и стал смыслом её существования, - замечает Охоцкий. - А Вокульский - из породы людей, которые рвутся к великим целям и грандиозному труду. Именно такие безумцы и создали цивилизацию».

Нотариус оглашает дарственную Вокульского: 140 тысяч - Охоцкому, 25 - Жецкому и 20 - маленькой дочке пани Ставской. Остальное - бедным, фактически это завещание.

А потом до Жецкого доходят слухи, что Вокульский взорвал Заславский замок, у стен которого объяснялся Изабелле в любви. Шуман считает, что сам Вокульский погиб под обломками: нынешний мир не для романтиков. Жецкий смеется: Вокульский просто смел замок с лица земли, как другие сметают с полки любовные сувениры. Кстати, говорят, что Изабелла уходит в монастырь. Будет, видимо, кокетничать с Господом Богом.

Вскоре потрясенный Жецкий узнает, что в магазине ему не доверяют: не в силах расстаться с фирмой, которой он отдал всю жизнь, старик работает теперь бесплатно, а это подозрительно. И последний романтик Жецкий умирает. Вдохновенный изобретатель Охоцкий навсегда уезжает за границу. «Кто же останется?» - вопрошает Шуман. «Мы!» - дружно отвечают жуликоватые коммерсанты.



Понравилась статья? Поделитесь ей
Наверх